Артем Анфиногенов - Мгновение — вечность
Теперь Горов — капитан, командир эскадрильи, но все так же далек от него ЦА, подчиненный режиму закрытого объекта: спецрейсы, шеф-пилоты, церемонии официальных встреч (а для базирующихся здесь авиаторов — концерты популярных артистов, сеансы одновременной игры с гроссмейстерами, новинки экрана. Командиры экипажей и частей, проходящих Москву с фронта на фронт, всеми правдами и неправдами стремятся попасть на ЦА. Главный штаб ВВС, держа аэродром под своим контролем, сурово, не всегда, впрочем, успешно, пресекает эти попытки).
Чем же кончились дорожные мечтания дальневосточников?
В центр Москвы их не пустили.
В Подмосковье — тоже.
Им отвели для жительства подмосковную деревеньку, на пастбищах которой полевая команда БАО разбила зимний аэродром.
«Дыра», — скулили бы другие, но летчики Горова, покинувшие таежные, своими руками отрытые землянки, готовили себя к фронтовой, исполненной лишений жизни и не роптали: Москва — рядом, вместе с ними квартируют в деревеньке истребители-фронтовики, отведенные в тыл для переучивания, так что рассказы о боях, все новинки тактики — из первых рук... «Здорово! — радовался Житников. — Знать бы только, что получим?» — «Что дадут, то и возьмем!» — вновь осадил его капитан.
В избу, ему отведенную, Горов стучал долго. — Местов нету, все занято...
— Одного человека, мамаша!..
— К другим просись, я свою очередь отслужила. Он уговаривал, хозяйка не пускала, и долго бы это продолжалось, если бы не посыльный из штаба, которому бабка, приученная к военным порядкам, открыла сразу. Вместе с ним вошел и Горов.
— Постоялец мой залег, — предупреждала старуха, пока Горов обметал в сенях ноги, — смотри, осерчает.
— Кого черт принес? — донеслось из боковушки, закрытой пестрой занавеской. — Дверь высадят, холода напустят... Что — Веревкин?.. Катись к своему Веревкину, знать не желаю!.. Вдвоем?.. А я сейчас обоих, у меня это быстро!..
Хозяйка знала военные порядки, а гонец из штаба — нрав ее постояльца: гонца тут же как ветром сдуло.
Хозяйка, указывая в сторону занавески, пояснила Горову: «Он веселый... Из Москвы вернется, песни поет...»
— Дальний Восток? — восклицал постоялец, отдернув для лучшей слышимости полог на дверном проеме, но не показываясь. — На хрена мне нужен Дальний Восток!.. А если год под Старой Руссой, не вылезая, это как? Силой вломятся, на голову сядут...
— Я не силой...
— А то я не слышал, как вдвоем избу таранили!
— Меня направили...
— Топай, Дальний Восток, откуда пришел!
— Афанасий Семенович, что же ты на ночь глядя человека гонишь, — вступилась за Горова старуха. — Или лавки моей жалко? Не пролежит. А уж засветло разберетесь.
Кровать под Афанасием Семеновичем протестующе скрипела.
— Афоня Чиркавый гремел и будет греметь, — откинул он занавеску, выходя на свет и нетвердо стоя на ногах. — Командовать? — с вызовом спросил он.
— Командую! — в тон ему ответил Горов.
— От Веревкина?
— От Тихого океана, сказал же...
— Веревкин на мое место кандидата подбирает? Избавиться хочет? — Темные, цыганского типа глаза Чиркавого диковато сверкали.
Горов, переминаясь на пороге, готов был хлопнуть дверью, его удержала Золотая Звезда Героя на гимнастерке фронтовика.
— Напугал Веревкин, страсть! — гремел Чиркавый. — ~ Воздушные стрельбы назначил! Отлично. Даже очень хорошо. С тобой в стрельбе состязаться? Пожалуйста. Хоть с Клещевым, хоть с Барановым!
— С поезда я, «состязаться»... Десять дней тряслись, все еще еду...
— Ах. притомился... Устал!.. А год под Старой Руссой, не вылезая, одна официантка, зубная врачиха да фря, которая строит из себя недотрогу... — При слове «фря» он запнулся, сморщился, одумываясь, не лишку ли хватил, и продолжал: — И ведь опять туда, в болото, неужели пожить отдельно не заслужил?.. Переучиваться?.. Или же Веревкину наушничать?
— Будь здоров, Чиркавый! — грохнул дверью Алексей. Уязвленный в лучших своих чувствах, смиряя обиду, раздумывал он на крыльце, под звездами, куда ему податься, в какие ворота стучать, а старуха за его спиной, в сенях, пеняла постояльцу: «Чем одному-то маяться, сели бы рядком да песни пели... поезд из Москвы последний, теперь до утра не будет...» — «Не будет?» — «Нет... Человека на мороз выставил, десять дней, говорит, трясся... Хорошо ли, Афанасий Семенович?..»
Дверь позади Горова раскрылась.
— Мерзнешь, Дальний Восток? — Чиркавый стоял перед ним, придерживаясь за скобу. — Какие все в тылу барышни, слова не скажи, сейчас в обиду... Давай в избу! Повторять не буду, сказано — не студи!..
Алексей, прохваченный морозцем, прошел к протопленной печи, молча начал раздеваться.
— Водка есть? — спросил Чиркавый. — Спирт? — Он брезгливо поморщился. — Давай спирт. Мать, что с ужина осталось?.. А много и не надо, рукавом занюхаем...
Непьющий Горов, слова не говоря, достал припасенную для первого фронтового застолья баклажку. Чиркавый одернул гимнастерку, примял ладошкой волосы, плеснул из фляги по кружкам: «Дай бог не последняя!»
С Золотой Звездой Героя фронтовик Чиркавый свыкался медленно и трудно. В морском порту, где до призыва в армию его знали как хваткого стропаля, парни от моды не отставали. Один щеголял в «капитанке» с надставленным плоским лакированным козырьком, другой форсил хромовыми сапожками «джимми» с вывернутыми наружу желтыми голенищами, а на маленьком Чиркавом всегда красовался берет с помпоном, выменянный у боцмана канадского лесовоза на бухточку манильского троса. Других, более существенных отличий от портовой братвы Афоня не имел, отсюда и прозвище его — Беретка.
За полтора года боев лейтенант Чиркавый поднялся до капитана, получил эскадрилью и недавно стал Героем. В нем ожидали теперь проявления добродетелей и достоинств, которых до Золотой Звезды никто в Чиркавом не подозревал. Это всегдашнее, где бы он ни появлялся, ожидание стесняло летчика; гордясь наградой, он чувствовал себя подчас не в своей тарелке. Повезли Героя на камвольный комбинат налаживать шефские связи. Повели по цехам. Объяснения он слушал рассеянно. «Как в курятник попал», — улыбался фронтовик обалдело, провожая женские мордашки, — в таком прекрасном окружении он давно не бывал. Девчушкам, ойкнувшим в дверях, он выразительно мигнул, председательшу месткома обхаживал на портовый манер, высказываясь за танцы, записывая телефончик... Комсомольский секретарь, очкастый малый с птичьей грудью, взяв дорогого гостя под локоть, повел его в президиум: «Расскажите, как бьете захватчиков, что пережили...» При виде гремевшего аплодисментами зала игривость сошла с Чиркавого. Что им говорить? — встал в тупик летчик, глядя на усталые в сочувствии и ожидании обращенные к, нему лица женщин, жаждавших какой-нибудь весточки, живого слова о ком-то из близких... Не он им нужен, не Чиркавый: «Как бьете захватчиков»?.. А что говорить, если под Старой Руссой нам, братцы, пока не светит... Закопался фриц в землю, зенитки понаставил, на барраж выходишь — темно в небе. Весь год на «ишаках» «Р-пятых» прикрывали; все, что было, брал Сталинград, все в него как в прорву уходило. Чтобы отвлечь врага от Сталинграда, наступать было сунулись под Старой Руссой... не при женщинах о том вспоминать. Рот не откроется. «Что пережил»!.. Хватил Афоня лиха, мог бы поделиться. Что пережил, когда одна четверка, работая на переднем крае, ударила по своим, а обвинили его, Чиркавого, штурмовавшего в тот же момент четверкой тылы противника... «Генерал-пристрелю», дабы немедля кого-то покарать, схватился за пистолет. И он, Чиркавый, — неужели молодой лоб дураку подставлять? — тоже выхватил «пушку»... Этого ждет от него притихший зал? Матери, жены? Пацанва, облепившая подоконники, рассевшаяся на полу?.. «Есть на Северо-Западном фронте капитан Алеха Смирнов, как говорится, отважный воздушный боец. Герой Советского Союза. Лично капитан Смирнов уничтожил двадцать фашистских самолетов. Приведу вам такой эпизод...» Так он вывернулся. Мало в бою, — Алеха Смирнов его и в тылу выручил, на камвольном комбинате.
Все обиды, которые Чиркавый принял и стерпел на фронте, теперь оживали, просясь наружу, требуя отмщения. Досуга летчик коротал в прокуренном уюте коммерческих рестораций, где неутомимый джаз и певицы в вечерних платьях, где быстро сыскивались друзья — все закадычные — и подруги — все верные и кроткие. С ними он бывал то милостив, то крут, по ничтожному поводу вспыхивал, нес все, что наболело, — все в нем двоилось. С одной стороны, золото Героя на груди, двадцать один грамм чистого веса, знак высшей справедливости, если не сказать — избранности Афанасия Чиркавого, портового стропаля в недавнем прошлом. Сколько народа полегло, какие парни, а он, Беретка, сеченный немецким железом, невредим, а теперь приравнен к тем, кто вывозил челюскинцев. Одно он понял: Дуся Гнетьнева, писарь из полка бомбардировщиков, к нему не переменилась. Протянула ручку, чмокнула, недотрога, в щечку: «Поздравляю, товарищ капитан, с высокой правительственнойнаградой...» — «Фря», — сорвалось у него, сорвалось от обиды. Да и как сдержаться, если все окружавшие Чиркавого к нему переменились, а Дуся осталась холодна, как была! А в твердости ее, неподатливости, в том, как она ровна с ним, нельстива, ее же достоинства и выступают.