Михаил Щукин - Черный буран
Василий терпеливо ждал.
Сегодня под вечер Ямпольский вышел из казарм с тремя офицерами. Все были тщательно начищены и наглажены, весело разговаривали между собой и громко, от души, хохотали, дожидаясь извозчика, который и не замедлил подкатить в скором времени. Офицеры уселись в просторную пролетку, приказали кучеру ехать на Николаевский проспект и снова расхохотались, по причине, известной только им самим.
С наступлением сумерек Василий покинул свое убежище на чердаке деревянного дома, где и скрывался все это время, спустился во двор, прихватил с бельевой веревки чью-то широкую черную тряпку и пересек улицу. Устроился он в водосточной канаве, совсем рядом с будкой на входе в казармы, у которой стояли часовые. Поудобнее приладил карабин, сверху на себя натянул тряпку и замер, всматриваясь в желтые пятна фонарей.
Ямпольский со своими товарищами появились только во второй половине ночи. Были они еще веселее, чем днем, и хохотали еще громче. Отпустив извозчика, офицеры остались на дороге, не торопясь проходить в казармы, закурили, и кто-то из них даже запел что-то на своем родном языке. Похоже, это был Ямпольский, который стоял к Василию спиной.
Тщательный прицел, сухой звук выстрела — и Ямпольский, вздрогнув, упал на колени, а затем сунулся головой в пыльную, утоптанную землю. Можно было уходить, но Василий стрелял по спутникам Ямпольского, которые метались в желтом свете фонаря; стрелял и не мог остановиться, посылая вслед за каждой пулей свою злобу и отчаяние; стрелял, пока не закончилась обойма. Перезаряжать карабин не стал, развернулся и, по-прежнему накрываясь тряпкой, пополз по водосточной канаве, а когда достиг абсолютно темного места, куда не доставал свет фонарей, пересек одним рывком улицу и легким настороженным бегом стал спускаться к Оби.
Сзади слышались крики и шум, громкие встревоженные голоса, и поначалу Василий даже сумел разобрать:
— Войцех! Войцех!
«Ищите теперь своего Войцеха на том свете», — успел он еще подумать, ни разу не оглянувшись назад.
Заранее приготовленная лодка с веслами бесшумно отчалила от берега, и темная непроглядная ночь надежно скрыла ее на речной глади. Василий выгреб на середину Оби, на самый стрежень, и погнал лодку вниз по течению, словно торопился уплыть не только дальше от города, но и от самого себя.
Последняя ниточка надежды, которая соединяла его с Тонечкой, разорвалась, и осталась одна лишь темная пустота, в которую хоть кричи, хоть стреляй, но никакого ответа или отзыва все равно не будет.
«Тонечка, где ты?!»
8А Тоня смотрела из открытого окна на причудливо изогнутую харбинскую улицу, видела низенького китайца, который, быстро перебирая короткими ножками, спешил к дому и катил перед собой тележку, закрытую белой тряпицей. В тележке, уже знала Тоня, лежал только что выпеченный хлеб, сайки и рогалики. Китаец появлялся перед домом в одно и то же время и всегда произносил, бесконечно повторяя, одну и ту же фразу: «Хлеба хоросая, хрустя-хрустя…»
Еще теплая корочка действительно хрустела и всякий раз напоминала Тоне о детстве, о доме и далеком, почти недосягаемом отсюда Новониколаевске.
Она спустилась вниз, купила у китайца хлеб и сайки, а затем принялась готовить чай. Теперь, как и прежде, в Омске, за чаем они собирались втроем: Тоня, Семирадов и Григоров, появившийся в Харбине совсем недавно. Причину своего появления он излагал просто и коротко:
— Чехи обнаглели до предела. Отобрали мои полковые повозки, выкинули из них раненых и драпанули первыми к железнодорожной станции. Поднял свою сотню, догнал, разоружил и всех до единого выпорол. Дальше… Не стоит пересказывать… Хорошо хоть не расстреляли… Но с должности снят, разжалован, и получается теперь, что я вольный гражданин неизвестно чьей принадлежности…
Странно было видеть его в гражданском костюме, которым он явно тяготился, особенно котелком: крутил его в руках, разглядывал и всякий раз, возвращаясь домой, швырял на диван, словно котелок прижигал ему пальцы.
В доме теперь постоянно появлялись новые люди, Семирадов вел с ними долгие разговоры, сам часто уезжал на встречи, иногда брал с собой Григорова, но тот этими поездками явно тяготился и большую часть времени проводил в своей комнате, где с явным удовольствием валялся на кровати с книжкой в руках.
Но вечерами за чаем он снова был весел, шутил с Тоней, и только глаза его, в которых будто застыл злой огонек, выдавали душевную сумятицу.
Стол был уже накрыт, весело пыхтел самовар, но ни Григоров, ни Семирадов не появлялись. Пришли они в этот вечер совсем поздно, молчаливые и подавленные. В руках — пачки газет. Григоров швырнул котелок на диван, следом — газеты, которые, развернувшись, разлетелись по всей комнате, и громко выкрикнул:
— Горе побежденным!
— Подожди, может, еще не полная катастрофа, — возразил ему Семирадов.
— Брось, Алексей. Тобол — это последняя линия, я знаю. Дальше — сдача Омска и бегство. Одно утешает: бежать можно долго-долго, просторы у нас немереные.
Тоня подняла одну из газет и быстро пробежала глазами сообщение на первой полосе. Оно гласило, что красные прорвали фронт, проходивший по линии Тобола, и войска Верховного правителя пока вынуждены отступать, но уже накапливаются свежие силы для решительного встречного удара… Дальше она читать не стала. Аккуратно сложила газету, пригласила к столу.
— Антонина Сергеевна, чай у вас, как всегда, замечательный, я не сомневаюсь, — Григоров усмехнулся, переломив щеточку усов, — но будьте великодушны, выдайте нам чего-нибудь покрепче.
— А ты знаешь, Андрей, — вздохнул Семирадов, — я все-таки надеялся, что это не случится так быстро, надеялся, что мы успеем полностью подготовиться. Не успели. Теперь придется делать все на ходу…
Семирадов пристукнул кулаком по столу и с силой ухватил за тонкое горлышко стеклянный графинчик. Рука у него вздрагивала.
Печально, не чокаясь, словно на поминках, Григоров и Семирадов пили водку и молчали. Тоня, оставив их вдвоем, ушла в свою комнату, но долго не ложилась спать. Стояла у окна, смотрела на город, почти русский и тем не менее чужой, и просила: «Господи, сотвори чудо, верни меня домой, в прежнюю жизнь…»
Закрыв глаза, она представляла Николаевский проспект, слышала легкий скрип санок по свежему снегу, звон колокольцев, ощущала, словно он был рядом, крепкие руки Василия и слышала еще собственный смех — рассыпчатый, беззаботный. Возвратиться в прежнее время — ничего больше не желала она в этот поздний харбинский вечер.
И сама не верила, что это может случиться.
Но — случилось. И совсем не так, как ей представлялось.
Глава седьмая
Уноси мое сердце в звенящую даль
Уноси мое сердце в звенящую даль,
Где, как месяц за рощей, печаль;
В этих звуках на жаркие слезы твои
Кротко светит улыбка любви.
Уноси ж мое сердце в звенящую даль,
Где кротка, как улыбка, печаль,
И все выше помчусь серебристым путем
Я, как шаткая тень за крылом.
С улицы Будаговской, там, где она заканчивалась, влево, на длинный пологий подъем вздымалась узкая санная дорога, по которой еще в начале зимы возили сено — из невысокой наметенной бровки торчали оброненные клочки. По этим клочкам, словно по вешкам, Балабанов добрался до широкой поляны, лежащей в низине. Санная дорога, огибая поляну, уходила дальше в чистое поле, где ее пересекали крутые сугробы, потому что сено в последние месяцы никто не возил. Никаких следов вокруг не было. Глухое, пустынное место. Балабанов, не торопясь, огляделся. Все верно. В сизых, только недавно наступивших предрассветных сумерках хорошо виделась посредине поляны высокая коряжистая береза.
Балабанов, еще раз оглянувшись, побрел прямо к ней. Скоро увидел серый четырехугольный валун, а когда добрался до него, то невольно остановился: валун был вывернут со своего старого места, а там, где он раньше лежал, зияла неглубокая яма, выложенная толстыми досками, вокруг чернела выброшенная земля, которая раньше закрывала ее сверху.
— Слезайте, господа, приехали! — Балабанов стащил шапку с головы, словно оказался на похоронах, подошел к разрытой яме поближе. Прямо от нее, в другую сторону от дороги, уходил глубокий след. Балабанов спрыгнул в яму, но ничего в ней не нашел, кроме железной пластины с заусеницами и двух перчаток, изорванных в тряпки. Земля успела замерзнуть, значит, яму раскопали давно. Он вылез наверх, пошел по следу, уже припорошенному снежком. След делал заковыристый крюк и выходил, совершенно неожиданно, на ту самую санную дорогу, по которой только что пробирался Балабанов. Как раз в том месте, где она, скатившись под уклон, соединялась с Будаговской улицей.