Оливье Блейс - Торговец тюльпанами
Паулюс как в воду глядел. Чем дальше, тем меньше поднималось досок. Так постепенно затягивается скользящая петля: сначала от шумной толпы осталось только три круга тюльпанщиков, затем два и, наконец, один тесный кружок вокруг секретаря, только серьезные претенденты на Semper Augustus — доказательство, что места в зале с самого начала распределялись разумно. Взгляд владельца луковицы, сидевшего в кресле рядом с большой доской, был точь-в-точь как у вола на пастбище. В правой руке крестьянин держал кружку пива, из которой отпил всего глоток, пена в ней перестала сползать через край и теперь с тихим шорохом оседала, а в кулаке левой он с такой силой сжал луковицу тюльпана, что, казалось, еще чуть-чуть — и раздавит. Он не только не доверил свое добро секретарю, как требовали правила, но и не захотел показать его собравшимся. Беспримерная милость была оказана только Паулюсу ван Берестейну и еще нескольким крупным цветоводам: перед их глазами на ладони крестьянина мелькнула черная грязная луковица, но кулак — как тяжелая дверь несгораемого шкафа — сразу же захлопнулся, и с этой минуты Маттейс Хуфнагель просто молча наблюдал за ростом своего богатства, ничем не показывая, что его это интересует или радует. Напротив, казалось, будто его одолевает скука: веки опускались сами собой, рот раздирала неудержимая зевота, — и у многих участников битвы это вызывало недоумение и досаду.
— Да что он — из другого теста, что ли? — возмущались тюльпанщики. — Достанься мне хотя бы треть флоринов, которые ему предлагают, я сплясал бы гальярду на столе и угостил бы всех ужином!
Терпение собравшихся начинало истощаться. Ни один цветовод не мог припомнить ни таких долгих торгов, ни такого спора из-за одной-единственной луковицы. Служанка трижды долила масла в лампы, трижды перевернула песочные часы на стойке. То и дело открывали новый бочонок, и он тут же пустел: всех терзала жажда, а вино умеряло огорчение покидавших торги и помогало держаться тем, кто еще не выбыл из состязания. Непьющие курили трубки — у всех одинаковые — или шумно нюхали виргинский табак. Горшок с раскаленными углями переходил со стола на стол, пока не остынет, а стоило остыть, сидевший у камина слуга набивал его новыми головешками и снова запускал по кругу. Перемещения этого горшка отмеряли время лучше, чем песок в почти уже невидимых за облаками дыма часах. Тюльпанщики привыкли к кружению маленькой жаровни, и им начало казаться, что, может, она так и будет кружиться вечно и они так и вступят в мрачные пределы ночи, грея свои почерневшие трубки.
Никто, конечно, не ждал, что господин Хёйгенс подстегнет торги: он сидел так же тихо, как продавец, и весь вечер только и делал, что теребил бахрому на своей одежде. Каково же было всеобщее изумление, когда он вдруг выпрямился в кресле и очень отчетливо произнес тонким, нежным голосом:
— Моя цена — десять тысяч гульденов.
Один из его слуг записал сумму на грифельной доске и поднял доску повыше, чтобы никто не усомнился в серьезности предложения.
Все разволновались: дворянин не только вступил в состязание много позже других, он еще и ставку сделал непомерную. Да, конечно, стоимость луковицы к тому времени поднялась до восьми тысяч семисот тридцати гульденов, но росла-то цена по пятерке: тюльпанщики считали такой темп вытягивания у них денег правильным. А тут — сразу на тысячу двести семьдесят флоринов больше! Теперь луковицу оспаривали всего трое — Виллем и регент считались за одного. У Деруика, которому было поручено увеличивать ставку за учителя, свело руку от запястья до локтя, — слишком часто приходилось ее поднимать, — и теперь он так и держал ее задранной кверху, изредка опуская только затем, чтобы стереть цифры с доски.
— Последняя объявленная цена всего восемь тысяч! — тихонько напомнил секретарь, сунув за ухо перо, с которого капали чернила.
Девичьи ресницы Хёйгенса приподнялись, обозначая удивление человека, которого никто никогда не прерывает, ибо спорить с ним осмеливается лишь собственная совесть.
— Простите?
— Последняя сделанная ставка была намного ниже! — объяснил, набравшись смелости, самый бедный из цветоводов, еще заинтересованных в торгах: сам он поставил все, что у него было, и больше предложить не мог.
Вельможа поджал нижнюю губу, от чего бородка неожиданно встала дыбом, будто иглы дикобраза.
— Господа любители тюльпанов, пока вы тут ломаете копья из-за цветочной луковицы, песок успел пересыпаться в часах четыре раза. Похоже, время вы тратите куда охотнее, чем деньги, и вам не жаль потерять целую ночь на эту возню. Для меня же, наоборот, время ценнее золота. Завтра меня ждут в генеральных штатах, где сам статхаудер намерен обсудить со мной положение дел в стране, и я не могу явиться к его милости с затуманенным бессонницей умом! Помилуйте, господа, давно пора покончить с этим! Стало быть, я даю десять тысяч гульденов, они здесь, в моей карете, заперты в ларце с гербом, и я готов передать их вам, господин секретарь, в уплату за этот тюльпан. Думаю, больше не о чем спорить?
— Но ведь кто-нибудь может перекрыть вашу ставку, — возразил тот же человек, что вмешался раньше.
— Может? Тогда пусть выскажется! Почему он молчит? Ну же, господа, кто из вас надбавит к десяти тысячам флоринов?
Теперь вельможа улыбался, вертел головой вправо-влево, шевелил пальцами в воздухе — казалось, ему нравится смотреть на разгром тюльпанщиков, видеть, как они растеряны, как избегают его взгляда, его явно забавляли торги, где харлемцы ставили на кон все свое состояние, а некоторые и все свое будущее, происходящее в «Золотой лозе» было для него развлечением, вроде игры в кости или крокета. Даже слуги Хёйгенса это почувствовали, и им передалось хорошее настроение хозяина.
— Ну так как? Кто предложит больше? Я жду!
Секретарь только теперь заметил, что на его власть посягнули, но и у него не хватило духу возразить Хёйгенсу, более того — он благоразумно поддержал тайного советника принцев, поднеся мел к доске с намерением закрыть торги и проговорив при этом едва слышно:
— Господа, прошу вас поберечь время господина Хёйгенса! Согласимся ли мы с тем, что его ставка — высшая?
Он так жалко лебезил перед высокопоставленным господином, что это задело даже Паулюса, который живо повернулся к ученику:
— Виллем, мы что — промолчим? Хёйгенс ведь вот-вот получит Semper Augustus!
— Увы! Куда мне против него?
— Надо перекрыть его ставку!
— Это можете сделать только вы.
— Я? Я стану развязывать кошелек, когда ты должен мне десять тысяч флоринов?
— А что еще остается? Вклад Деруиков в банке не превышает тысячи двухсот гульденов.
— Зато у тебя есть имущество, которое стоит гораздо больше.
Берестейн не сказал, какое именно, но, отобрав у Виллема мел, начертил на грифельной доске квадрат, а на нем треугольник. Чертеж был прочитан без труда:
— Наш дом на Крёйстраат? Сударь, вы туги на ухо? Я же сказал вам, что он не продается! Отец не дал на это согласия.
— Корнелис далеко, а тебе, юноша, пора бы научиться дышать самому и перестать выпрашивать кормежку! Отец назначил тебя главой семьи, стало быть, дал полное право распоряжаться имуществом! Ну, так что же ты решил?
Перепалка между учителем и учеником была недолгой: в часах просыпалась всего щепотка песка, секретарь за это время успел бы разве что стереть записи с грифельной доски, а из крана на винной бочке вылилось бы едва ли больше бокала, и Виллем, прежде чем открыть свои намерения, еще чуть-чуть помолчал.
— Сожалею, мессир, — сказал он наконец, — но об этом не может быть и речи. Кроме того, цена нашему дому — самое большее — восемь тысяч гульденов, и пусть даже после ремонта за него могут дать девять, этого все равно мало!
— А разве на вашей крыше не свил гнездо аист? — насмешливо спросил ректор.
Мел вернулся на доску и пририсовал к крыше трубу.
— Откуда вы знаете?
— Да кому же это неизвестно: Харлем — город сплетников, и слухи от одного к другому летят быстрее, чем камешек от клюшки… Так вот, если на твоем доме свил гнездо аист, то он стоит теперь дороже любого другого в городе — восемнадцать или даже двадцать тысяч флоринов. Отвечай: хочешь ты его отдать за эту цену, купить луковицу Semper Augustus и породниться с нашей семьей или предпочтешь сохранить за собой, заодно с долгом, который признан твоим отцом. Ну! Выбирай, юный Деруик!
Секретарю не терпелось скорее со всем этим покончить, он уже занес руку с мелом, чтобы обвести кружком пять цифр последней — Хёйгенсовской — ставки, но голос регента его остановил:
— Придержи мел, секретарь! Мой друг хочет надбавить!
— Поздно, мессир Берестейн…
— Убери мел, тебе говорят, или я тебе его в нос затолкаю!
Разгневанный Паулюс заорал так громко, что задрожали стекла в окнах и всколыхнулось пиво. Всем было известно, что когда некоторые части тела Паулюса, в особенности шея, раздуваются, как горло у жабы, противоречить ему опасно. Сейчас был именно такой случай, и секретарь, выбрав из двух зол меньшее, отложил мелок и жалобно поглядел на Хёйгенса. В глазах его ясно читалось: «С этой скотиной ничего не поделаешь!» Тайный советник, казалось, придерживался того же мнения.