Евгений Маурин - Людовик и Елизавета
— Но ведь вы всецело стояли на страже!
— Да оставь, Головкин! — с досадой крикнул герцог. — Надоели мне эти сладкие слова! Сам знаю, что знаю…
Он опять замолчал, погрузившись в воспоминания. Часы пробили половину одиннадцатого. Головкин вздрогнул и опасливо уставился на циферблат.
— Как сейчас помню, — тихо, словно обращаясь к себе, сказал герцог, — была холодная, дождливая осенняя погода, а мне пришло в голову поехать кататься верхом. Императрица отнекивалась, но я… Ах, не всегда я обращался с ней так, как подобало! Следы ног ее целовать бы мне…, а я… Как сейчас помню: приехали мы с катанья, а на другое утро она и слегла.[51]
И опять наступила долгая, долгая пауза… Часы пробили одиннадцать.
— Недужится мне уж очень, — робко сказал Головкин, — пойти мне, что ли?
— Ты пойми, — не слушая его, сказал герцог, — ведь я вовсе не искал регентства. Мне тяжело было примириться с мыслью, что придется управлять этой страной, которая никогда не простит мне моего иноземного происхождения. Но что мне было делать, куда деваться? Ведь у меня семья… Правда, и в России, и везде за границей — в Пруссии, в Австрии, да и мало ли где — у меня имения. Но если я сегодня выпущу власть из рук, разве меня оставят в покое? Все — враги, все зубы точат! Про Россию и говорить нечего. Но, думаешь, даст мне прусский король либо австрийская императрица жить спокойно? Как бы не так! Сейчас начнут сводить счеты за старое! А из-за кого все это? Все из-за России, которая меня ненавидит! Мне негде голову преклонить, Головкин, я один, один, один!..
— Ваше высочество, — настойчиво сказал Головкин, опасливо посматривая на циферблат. — Вам положительно необходим покой. Позвольте, я провожу в опочивальню, ваше высочество!
— "Ваше высочество!" — с горечью повторил Бирон. — А ты думаешь, простят мне когда-нибудь, что я заставил сенат присвоить мне этот титул?.. Но ты прав! — сказал он, вставая. — Мне нужен покой. Вино начинает сказываться, меня клонит ко сну… Вот единственный верный друг, который не изменяет… Только вот что, граф, сначала мы пройдем в зал, где стоит гроб императрицы. Хочется мне поклониться ее праху!
— Слава тебе, Господи, — шепнул Головкин, следуя с облегченным видом за Бироном.
Хотя со дня смерти императрицы Анны Иоанновны прошло уже около месяца, но похорон еще не было, и гроб с высочайшими останками, украшенный императорскими гербами и тонувший в цветах, стоял в одном из залов Летнего дворца, громадные восковые свечи придавали всему какой-то жуткий колорит своим трепещущим светом, и лица неподвижно вытянувшихся гвардейцев, стоявших почетным караулом у гроба императрицы, казались мертвенными, неживыми.
Головкин остался поближе к дверям. Бирон подошел к гробу и долго смотрел на него, шепча немецкую молитву.
— Прощай, дорогой друг! — сказал он наконец, — прощай, моя единственная опора! Я хотел бы скорее быть с тобой!
Он подошел к Головкину, взял его под руку и вышел с ним из зала.
В следующей комнате к нему поспешно подошел молодой офицер из дворцового караула. Это был знакомый нам Мельников.
— Ваше высочество! — сказал он, вытягиваясь в струнку перед регентом, — караул задержал какого-то человека, назвавшегося гоф-комиссаром Липманом. Несмотря на запрещение вашего высочества кому бы то ни было входить во дворец, Липман настойчиво пытался пробраться сюда и грозит немилостью вашего высочества, если о нем не будет доложено, так как у него имеется дело первой важности!
— А, понимаю! — сказал Бирон. — Потрудитесь сказать этому господину, что я считаю его домогательства наглостью. Для приема являются утренние часы, а не ночь!
Мельников ушел.
"Пронюхал что-нибудь, еврей!" — с тревогой подумал Головкин.
— Я понимаю, что ему нужно, — злобно заговорил Бирон, с обычной для него легкостью переходя от мрачной подавленности к потребности обрушиться на кого бы то ни было, что бывало с ним обыкновенно после неумеренного питья. — Представь себе, граф, третьего дня я вызвал к себе эту собаку, которая мне всем обязана, и предложил устроить заем, весьма необходимый казне. А этот негодяй решился ответить мне, что заем невозможен, пока правительство — то есть я — не примет некоторых необходимых мер для своего упрочения. Он хотел было перечислить мне эти меры, но я попросту выгнал его вон, пригрозив, что в двадцать четыре часа вышлю его из России! Какова наглость! Всякое животное осмеливается посягать на власть! Ну, теперь он, верно, понял, что его дело плохо — прослышал, должно быть, что я уже послал курьера за границу, вот и прибежал. Ну, да погоди! Набегаешься ты у меня еще!
Они прошли дальше, направляясь к выходу. Но вскоре Мельников явился опять.
— Ваше высочество! — сказал он. — Осмелюсь доложить, что гоф-комиссар настаивает на том, чтобы его пропустили. Он говорит, что явился к вашему высочеству не по собственному делу, а по вашему и что может приключиться плохое дело, если его не допустят…
— Так прогнать его прикладами, если он добром не хочет уйти! — чуть не с пеной у рта крикнул Бирон. — По моему делу! Я думаю, что по своему делу даже этот нахал не решился бы тревожить меня в такое время! Потрудитесь выпроводить его, а если вы осмелитесь еще раз доложите мне о нем, то я разжалую вас в солдаты и подвергну телесному наказанию. Вы недостойны ни дворянского звания, ни офицерского чина, если осмеливаетесь заставлять два раза повторять себе приказ! Ступайте!.. Вот таковы они все, эти русские офицеры, — заворчал он, когда Мельников, покрасневший от обиды, ушел. — Ни малейшего понятия о дисциплине! Только немцы и умеют служить! Ну, да погоди, дай срок! Я весь этот мятежный полк расформирую по армейским частям! Всякий молокосос…
— Да, этот молодец из молодых да ранний! — ворчливо согласился Головкин, не желая сообразить, что немецкий проходимец при нем, коренном русском, огульно ругает русских. — Можете себе представить, ваше высочество, недавно этот мелкопоместный дворянин явился просить у меня руки моей двоюродной племянницы Наденьки… С Головкиными породниться захотел! Но хотя Наденька — и бедная сирота, а она все-таки Головкина…
— Э, что там кичиться! — небрежно ответил явно хмелевший временщик. — Что Головкины, что Мельниковы, Ивановы, Сидоровы — один черт. Вот если бы ты был фон Головкин, тогда было бы чем кичиться… Ну, ступай, граф, я и впрямь спать захотел!
Мельников, весь красный от досады, возвращался к себе на гауптвахту, от всего сердца ругая (про себя, конечно) Бирона.
— Ну вас совсем! — с досадой сказал он Липману, разговаривавшему с поручиком Ханыковым, высоким, мускулистым брюнетом. — Уходите вы лучше поскорее! Герцог не желает видеть вас!
— Но это невозможно, — испуганно заметался Липман. — Надо сказать его высочеству, что наступили совершенно особенные обстоятельства… Умоляю вас, доложите…
— Нет уж, пусть черт о вас докладывает, а я не стану, — злобно отрезал Мельников. — Его высочество пригрозил в солдаты меня разжаловать, если я еще раз сунусь к нему с докладом о вас…
— Но я…
— А вас приказал прогнать прикладами, если вы дором не уйдете, — продолжал Мельников, — и вот, ей-Богу, я это приказание сейчас исполню.
— Что, Вася, верно тебе здорово влетело? — улыбаясь спросил Ханыков, когда Мельникову удалось выпроводить Липмана. — я тебя таким красным да злым давно не видывал!
— Ах, что "влетело"? — уныло ответил Мельников. — Ведь сам знаешь, что мы, русские, должны быть привычны к унизительному обращению герцога. Каждую минуту готовишься, что тебя ни с того ни с сего обругают, под арест посадят, разжалуют… А то мне обидно, что при герцоге в то время находился граф Головкин.
— Дядя твоей Наденьки? Ах да, скажи, пожалуйста, ты ведь хотел все храбрости набраться да идти просить Наденьку за себя? Что же, так и не набрался?
— Набраться-то я набрался, да толку никакого не вышло! — мрачно ответил Мельников. — Граф так меня встретил, будто я — деревенский свинопас, а не русский дворянин. Головкины-де, говорит, — самая старая русская фамилия, с императорской в родстве состоит… Да и что говорить!..
— Что же ты делать будешь?
— Я было совсем голову опустил, да Наденька обнадежила. Говорит: "Ни за кого все равно замуж не выйдут лучше в монастырь пойду". Будем ждать, авось перемелется! Только вот все труднее и труднее нам видеться становится.
— Эх, брат! — весело сказал Ханыков, одобрительно хлопая грустного товарища по плечу. — Тем-то любовь и хороша, что за нее еще бороться надо! То, что легко в руки дается, дешево стоит. Погоди, и для вас солнышко проглянет! Вот все о войне говорят! Ты хоть и мал, да удал! Выслужишься…
Он сразу остановился и с удивлением взглянул на резко распахнувшуюся дверь, в которой показался Манштейн, адъютант фельдмаршала Миниха.