Иван Лажечников - Ледяной дом
Проезжая дворцовую площадь, Волынской боится взглянуть сквозь окно кареты, чтобы не увидать своей совести, воплощенной в виде цыганки.
Он застал государыню на выходе из внутренних покоев. Ее принимает под руку Бирон с подобострастием самого преданного слуги.
— Подождите, — сказала она, возвращаясь назад, — я хочу перекрестить свою Лелемико от призору очес.[210]
Вдали, в дверях, показалось, как в раме, бледное, но все еще прекрасное лицо и стройная фигура восточной девы. Не знаю, говорили ли мы, что государыня находила особенное удовольствие почти каждый день переряжать ее по своему вкусу; над ней, как над куклой, делала она опыты костюмов разных народов, а иногда по собственной прихоти соединяла их несколько вместе. Особенно любила играть ее длинными черными волосами: то рассыпала их кругом головы, то свивала густыми струями вдоль щек и по шее, то заплетала в две косы, позволяя им сбегать из-под золотой фески, или обвивала ими голову под собольей шапкой, или пускала по спине в одну густую косу почти до полу. И всегда кстати можно было сказать княжне: «Во всех ты, душенька, нарядах хороша!»[211] Ныне Мариорица одета по-своему, по-молдавански. Увидав Артемия Петровича, она вдруг вся вспыхнула и побледнела. Эти перемены были так быстры, что глаз едва мог за ними следовать. Государыня подозвала ее к себе, перекрестила, поцеловала в лоб и в глаза, потом, обернувшись к своему кабинет-министру, примолвила:
— Я ведь правду говорила, что вы сглазите мою Лелемико, помните ли?..
Волынской хотел улыбнуться, но его улыбка выразилась так насильственно, что походила на гримасу: бледнея, он искал слов — и не находил их. В словах государыни было столько убийственной правды. Княжна, не зная также, что делать, целовала руки государыни и в этих ласках старалась укрыть себя от наблюдательных взоров, на нее обращенных.
— Каково? вы не помните! — сказала государыня, возвращаясь назад и приняв руку Бирона, чтобы на ней опереться, — вот видите, женщины — памятливее!
— Виноват, ваше величество… дела государственные… заботы, могли… — отвечал, не докончив ответа, смущенный Волынской.
Государыня, усмехаясь, продолжала:
— Ох, ох, Артемий Петрович, недаром говорят, что у вас глаз не простой. Воля ваша, вы знаетесь с нечистой силой! Поверите ли, я сама иногда хочу на вас посердиться; но вы лишь только на меня взглянете, я, хотя и владычица могущественной империи, уступаю вам…
В это мгновение герцог так грубо отнял свою руку, что государыня покачнулась набок своим тучным корпусом и, может статься, подвергла бы себя неприятности и стыду падения, если бы ловкий кабинет-министр, оживленный лестной шуткой императрицы, не успел поддержать ее и занять место Бирона.
— Что с вами, герцог? — спросила она, покраснев и с сердцем. Но этот гнев только что промелькнул. Государыня была женщина и скоро перетолковала по-своему досаду герцога. Она в свою очередь отняла потихоньку руку от Волынского, кивнув ему, однако ж, ласково в знак благодарности, потом протянула руку Бирону, от которой этот не смел уж отказаться, покачала головой в виде упрека и примолвила дружеским тоном: — Что с вами, мой любезный Эрнст?.. Если на вас нашел вчерашний припадок, отдохните: а я не хочу другого провожатого, кроме вас…
После этих слов можно ли было думать побороть любимца государыни в уме и сердце ее? Несчастен, кто это замышлял только! Правду говорил Зуда, предрекая Волынскому неудачу в самом начале борьбы его с Бироном. Но кто разгадает сердце человеческое, этого сфинкса, доселе неразобранного во всех причудах его, этого оборотня, неуловимого в своих изменениях? Одна минута — и государыня могла перемениться.
С неудовольствием уступил Волынской своему счастливому врагу, но воспользовался этим случаем, чтобы отстать от государыни, продолжавшей свой путь к одной из внутренних дворцовых лестниц. Бросив, как милостыню, слова два-три то одному, то другому из свиты ее и, между разговором, давая проходить толпе, жаждущей лицезрения императрицы, он очутился один в комнате. Оглянулся назад — сердце угадало, — Мариорица стоит на конце этой комнаты, унылая, неподвижная, опираясь на ручку двери. Она провожала его взорами, подстерегала в его движениях и взглядах хотя минутное к себе участие; душа ее влеклась по его следам. Как скоро она заметила, что Волынской отстал, любовь заиграла румянцем в ее щеках.
Артемий Петрович опять осмотрелся — в комнате ни души! Вынул письмо из кафтана, преклонил его до земли, положил на ближайшее окно, стараясь объяснить страстною мимикой, что сердце его раздирается от горести, и поспешил догнать свиту императрицы и вовремя вмешаться в толпу. Мариорица схватила письмо, прижала его к сердцу и исчезла. Все это было сделано в два-три мгновения, быстрые, как молния. У квартиры Педрилло успел еще Артемий Петрович быть замеченным государыней и — в отсутствие Бирона, уходившего вперед установить зрелище, — взыскан милостью ее, выраженною глазами и на словах. Такое обращение государыни с Волынским держало еще некоторых царедворцев в надежде, а других в страхе, не поколеблются ли решительно на его сторону весы царского благорасположения к невыгоде Бирона.
Диво дивное ожидало зрителей в квартире Педрилло,[212] превращенной на сей раз из нескольких комнат в одну обширную залу со сценою, на которую надо было всходить по нескольким ступеням. Сцена была убрана резными атрибутами из козьих рогов, передних и задних ног, хвостов и так далее, связанных бантами из лент. Во глубине сцены, на пышной постели и богатой кровати, убранной малиновым штофным занавесом, лежала коза, самая хорошенькая из козьего прекрасного пола. Она убрана была в блондовый чепец с розовыми лентами; из-под шелкового розового одеяла, усыпанного попугаями и заморскими цветами, изредка заметно было беспокойное движение ее связанных ножек. Впрочем, она глядела на посетителей довольно умильно, приподнимая по временам свою голову с подушки. Подле нее, на богатой подушке, лежала новорожденная козочка, повитая и спеленатая, как должно. От обоих концов кровати до авансцены расположены были в два ряда все придворные шуты, кто прямо, как столб, кто сгорбившись более или менее, кто на коленах, так что представляли собою лестницу, восходящую к стороне кровати. Все они были в блестящих кафтанах и пышно причесаны. Двое из них, один против другого, держали по дымящейся курильнице, двое по умывальнице, и в таком же порядке по серебряному блюду, утиральнику, шитому золотом, и другим вещам, нужным для туалета. За кроватью, в почтительном отдалении, стояло несколько десятков карл и карлиц с козьими рожками, рыльцами и в косматом одеянии из козьей шерсти, а ближе к родильнице, в таком же наряде, с прибавкою чепца, повивальная бабка, которая по временам брала на руки новорожденную и убаюкивала ее. Не видать было одного Балакирева:[213] он накануне дошутил свою последнюю земную шутку, уложась в гроб и не вставши из него. (За несколько дней назад потребован он был к герцогу для получения отеческого наставления за острое словцо, не вовремя сказанное временщику.) Педрилло, одетый богаче прочих своих собратий и вчесанный двумя этажами волос выше их, при ордене Бенедетто, принимал гостей со всем приличием, должным их сану, и непринужденною заботливостью хозяина-придворного.
Введенная в спальню родильницы, государыня подошла к постели, изволила высыпать из кошелька на особо приготовленную подушку несколько десятков золотых монет на зубок и потом спросила госпожу Педрилло об ее здоровье. Родильница (тиснутая за ногу повивальною бабкой) преумилительно заблеяла ответ, и вместе с этим весь ее козий штат заблеял хором: кто басом, кто тенором, кто дискантом, чему ее величество изволила от души смеяться. В то же самое время кабинет-секретарь Эйхлер записывал на длинном листе особ, бывших в зале, и потом, когда Анна Иоанновна присела на кресла, герцог вызывал по этому списку всех посетителей и посетительниц одного за одним, по классам, с тем, чтобы они подходили к родильнице и исполняли то же, что сделала государыня. Выполнивши этот обряд, спрашивали также о здоровье госпожи Педрилло, и на каждый вопрос давала она исправно козий ответ, которому вторил тот же гармонический хор. На сцене одни шуты удерживали свое хладнокровие и важность, от чего еще более усиливалось смешное зрелище. Одним словом, потеха была такая, что государыня забыла свою болезнь и хохотала до слез; все за нею смеялось также, не в состоянии быв соблюсти должного приличии, чем она нимало не оскорблялась. И Волынской положил свою богатую дань на подушку родильницы; и он наведался, как и прочие придворные, о здоровье козы!..
Между тем как толпа обоего пола в неподдельном восхищении обступала постель родильницы, вошли в залу три человека и стали посреди нее, как бы оглашенные, сомкнувшись рядом. Один, седовласый старец, опирался в глубокой горести на трость: в нем узнают графа Сумина-Купшина. Не трудно угадать, кто были по бокам его. Появление этих трех фигур, так смело и дружно отделившихся от придворной толпы, так одиноко, молчаливо и мрачно стоявших посреди огромной комнаты и веселия шутовского праздника, дерзавших, по-видимому, ослушаться воли императрицы, сковало смех и обратило на себя общее внимание. Пророки, явившиеся в сонме грешников, не сделали бы между ними большего впечатления. Сначала пронесся глухой шепот в толпе; потом все замолкло, вперив взоры на лицо государыни, на котором хотели разгадать приговор дерзким возмутителям ее удовольствий. Бирон казался встревоженным, ожидая на себя, по предчувствию нечистой совести, какого-нибудь нападения этих смелых подвижников правды. Не менее его смутился Волынской. Сама государыня, которую всякая нечаянность сильно тревожила, пораженная грозною неподвижностью трех друзей, не могла скоро освободиться от мучительного чувства, ее обнявшего. Наконец она спросила, обратясь к герцогу: