Юрий Могутин - Сокровища Аба-Туры
— Чьи у вас такие, пшенишные? — изумлялись проезжие купцы.
— Рода Калар, — улыбалась счастливая мать.
— Аильные, наши, — подтверждали каларцы.
Привольно, без догляду и утеснений росла аильная мелюзга, и было для нее всего вдосталь — и летнего теплого солнышка, и зимней лютой стужи, и голода — всем всего доставалось поровну: и русоголовым, и смуглым. И жили все дружно, и играли вместе. Только русоголовые бывали покрепче, покрупней и выживали чаще.
Самым большим праздником и мечтой для всех их было дотянуть до весны, до спасительной колбы и кандыка, до сугревного сиротского летечка, с ягодами, грибами, рыбою: выползти, щурясь от света, из затхлой юрты, ощерив кровоточащие цинготные десны, запрокинуть мордашки к солнцу. Ковыляя на ослабевших ногах, торопились татарчата к весенней вздувшейся Кондоме, щупали ладошками воду, оживали от живого речного запаха, и, вспомнив вдруг, что они — дети, начинали несмело повизгивать, брызгаться и даже пробовали смеяться.
Не всем счастливилось дожить-дотянуть до веселой весенней поры; многие, едва успев родиться, отправлялись к верхним людям, и никто из аильчан этому не удивлялся, как не удивлялись здесь тому, что девочки в тринадцать-четырнадцать годков становились женщинами и матерьми.
Кинэ, по улусным понятиям, была уже перестарок. Ведь ей, по подсчетам Сандры (точного возраста своего никто из каларцев не знал), минула уже шестнадцатая весна.
«Растет крапива-трава, кому нужна? Растет бесплодная девка, кому нужна? — сокрушался Сандра. — Девчонке уж давно пора детей заводить, а она все еще сама как дитя. На мужчин даже и не смотрит».
Правду сказать, в последнее время Сандра часто видел ее у постели уруса, но ведь то был чужак, человек временный, случайный и не их языка, к тому же он был раненый. Можно ли всерьез считать его мужчиной, тем более женихом? Старик будто совсем ослеп и видеть не видел, какие взгляды кидала на чужака внучка, каким румянцем заливались ее щеки, когда казак смотрел на нее.
Кинэ вздыхала: выздоровеет казак и опять уйдет в свою неведомую землю, и снова жизнь потечет скучно и серо. Перед глазами один и тот же тоскливый вид: две березки возле аила да вешала для рыбы. На кольях вкруг жилья белеют отполированные ветром и дождями лошадиные черепа. Они охраняют аил от злых духов… Кинэ озирает все это, не видя ничего.
Внизу под обрывом бормочет вечно недовольный чем-то Мундыбаш. Течение гонит по реке сало — мелкое ледяное крошево. За рекой живут люди сеока Меркит…
Люди созданы не для того, чтобы сидеть в аиле, — думает Кинэ. — Они живут, чтобы ходить на охоту, бежать по снегу за зверем, плыть по реке на лодке, прыгать по болоту с кочки на кочку, ходить по свету и видеть все новое и этому новому удивляться. Все живое на свете двигается: птица летит, рыба плывет, белка прыгает. И все, что ни делает человек, он делает для того, чтобы ехать, плыть, бежать, двигаться. Нарты его мчатся по земле, лодки плывут по рекам, лыжи скользят по снегу. Только мертвый лишен счастья двигаться. Чем ближе человек к смерти, тем неподвижнее. Сандра уже почти совсем не выходит из юрты…
Из каких земель пришел казак? Видно, много пришлось ему за свою жизнь исходить, многое увидеть… Интересно, берут ли казаки своих женщин в походы? Какие ни, казацкие жены? Разве сравнится жизнь казачки с долей улусной женщины? Со скуки тут умрешь!
Осенью вид из юрты особенно унылый… И люди в сеоке столь же унылы и скучны. Особенно жалки каларки после замужества. В тридцать лет татарки — полные старухи. И почему это в их сеоке женщины старятся намного раньше своих мужей? Может, потому, что каларки с рожденья знают лишь свой аил, свой очаг и дальше ближней тайги никуда не ходят и не ездят. Копка корней кандыка на зиму, сбор колбы, грибов да ягод, заготовка сушняка для очага — для всего этого ходить далеко не приходится. Дальше этих гор аильная женщина куда пойдет? Здесь она рождается и рожает, здесь коротает недолгий свой век, тут встречает свой смертный час. Жизнь женщины короче пальца. Старый Сандра вот двух жен пережил…
Кинэ закрывает глаза и начинает бормотать молитву, обращаясь к божеству Коча, обитающему на первой небесной сфере: «Принадлежащий Пактыбкану, священный Коча! Ниспошли мужскую силу белокурому пришельцу после его выздоровления! Передай ему желание обладать мной».
…Очнувшись, раненый встречался глазами с черноволосой молоденькой татаркой, сидевшей в уголке с поджатыми ногами. Кинэ пугалась взгляда казака. Странная стыдливость охватила ее с того раза, когда она впервые встретилась с Федором взглядом. Кинэ полюбила, и теперь ее томил стыд: вдруг казак догадается об этом? Никогда еще она не видела таких глаз, точь-в-точь голубые льдышки. Окунаясь в них взглядом, она чувствовала, что вот-вот утонет в этих голубых омутах.
Поймав на себе удивленно-испуганный взгляд Кинэ, Федор пробовал улыбнуться, в бороде его блуждала мученическая улыбка, вернее подобие ее: «Хворь окаянная!.. Не гляди на меня, девонька, так. Никому я, подранок, теперя не нужон… Пошла Настя по напастям. В ту зиму чуть не замерз тут, теперь вот стрелу в спину поймал и опять к этому старику-шайтанщику угодил. Чудно!»
Странные чувства вызывали в Федоре эти люди, снова приютившие его. Никогда не видал он столь ужасающей нищеты и грязи. Одежду Сандра и его семья носили такую, что от нее отказался бы последний нищеброд: грязные лохмотья, прикрывавшие их тела, лишь отдаленно напоминали шабуры и халаты.
Все «убранство» юрты составляли облезлая, кишащая блохами, медвежья шкура (на ней лежал Федор), большой казан, висевший над очагом, да шаманские доспехи Сандры. Освещалась юрта огоньками жирников, плавающих в медвежьих черепах. Впрочем, из экономии горел лишь один жирник и только на время камланья зажигали остальные.
В этом колеблющемся, неверном освещении морщины на лице Сандры казались трещинами. Чужая, незнакомая старость, что-то неизреченное, горькое воплотилось для него в этом старике…
Вековечная привычка этих людей к грязи и нищете наложила отпечаток на их облик, привычки.
«Они даже и не помышляют, что где-то люди живут в просторных и ухоженных домах, — с внезапной жалостью подумал Дека. — Хоть бы одного из них переселить из копченой сей юрты в настоящий-то дом. Впрочем, будут ли они счастливы где-нибудь еще кроме жалкой этой лачуги или вдали от этих обиженных богом мест? Едва ли…»
Где-то возникали города и рушились царства, люди изобрели порох и построили белокаменные дворцы; таровитый народ российский обживал землицы новые, нехоженые, и пути его простерлись от Зимнего моря до полуденных стран и от литовских земель на восход — сюда, в Кузнецы; здесь же, в Кузнецах, в этой забытой богом стране, все оставалось таким, как было и сто, и двести, и пятьсот лет тому назад. Время словно остановило тут свой бег. Нищета поселилась в кузнецких аилах в незапамятные времена и столь прочно, что аильчане и не мечтали избавиться от нее, ибо это было невозможно. Еще никому не удавалось разбогатеть, имея в руках лишь абыл да озуп. Даже соболь, пушистое золото, добытое татарином с великим трудом, без ружья, одними примитивными ловушками, — и оно не избавляло татарина от нужды.
Деке вспомнились сказания, в старых книгах писанные премудрыми иноками Логгином и Дионисием. Каких кудес в них нет! И все о Сибири, о Стране Полунощной. «Живут-де в ней люди самоядь да татарове разные. Ядь их мясо оленье да рыба, да меж собою друг друга едят. И гость к ним откуда приидет, и они дети свои закалают на гостей да и тем кормят, а который гость у них умрет, и они того съедают». И какая сладкая жуть охватывала людей темных от рассказов сих! А еще, сказывали, живут в Сибири люди без голов, с глазами на животе, а иные засыпают на всю зиму, подобно медведям.
Как он чаял увидеть все это собственными глазами! Сколько дум было связано у него с таинственной Сибирией, где соболи падают из туч, а леса кишат сказочными чудовищами.
И вот, свершилось. Казачья судьбина привела его в этот край, к этим удивительным людям. Как непохоже все это на выдумки любомудрых сочинителей! Не отчуждение, не страх — совсем иные чувства вызывали в нем татары, приютившие его.
Федор мучительно пытался разобраться в мыслях и чувствах, которые вызывали у него эти люди. Сколько ядовито-насмешливых прозвищ раздавали им злые на язык казаки! Князец Воня, Есырь Оспа, татарин Водка… Как часто мелькают подобные имена в казачьих отписках! И в душе Деки нет-нет да и просыпался порой хладный змий глумливого пренебрежения к ним.
Дикари? Да, дикари. Но в их отношениях, в их беспросветном быте Федор улавливал много такого, что не могло не поколебать в нем уверенности в превосходстве белого человека, христианина над этими бедными дикарями. Лишь грубому мужеству дикаря сия природа и подвластна. Они даже и не ведают, что, живя здесь, совершают каждодневный подвиг. Мужество без самолюбования, геройство без прикрас. Разве способен на это сытый градской обыватель?