Иван Лажечников - Последний Новик
«Я б желал, – говорил панегирист, описывая наружность Луизы, – я б желал здесь персону сея прекрасныя дщери знаменитого баронского дома несколько начертить, коли б черные чернила способного цвета были ея небесную красоту представить: будешь ты, читатель, доволен, коли своему уму представишь одно такое лицо и тело, которых точнейшее изображение имеется без порока, белый цвет в самом высочестве, приятность же преизящную всего света. Предложи себе токмо одну удивления достойную живность, приятную во всех компаниях, рассудную умеренность, похвальную завсегда во всяких уступках и делах, и учтивое приятельство, которое зело потребно к покорению сердец. И егда ты в уме своем все помянутыя преизящныя свойства совокупишь и сочинишь им экстракт, то, конечно, можешь себе сказать: такова виду была сущая баронская дщерь, и проч.».
Праздник был расположен на отделения, расписанные в порядке по нумерам; нарушитель этого порядка подвергался строжайшей ответственности.
В то самое время, когда приготовления к этому тезоименитому дню превратили Гельмет в настоящее вавилонское столпотворение, – вскоре после полудня, приближались к замку по гуммельсгофской дороге две латышские двухколесные тележки. Прыть лошадок возбуждалась то и дело плетью верховых проводников, не жалевших ни головы и боков их, ни своей руки. Близ ограды остановились тележки, из коих вышли трое чужеземцев. Двое из них были в длинных русских кафтанах, подпоясаны кушаками, на которых висели лестовки [раскольничьи четки], и, несмотря на жаркое время года, накрыты небольшими круглыми шапками [в правилах раскольников сказано: «Растящих власы и носящих малахаи (начетверо разрезанные шапки) и шляпы запрещать и в моление не пущать»]. Один был в котах, другой бос и имел за плечами котомку и два четвероугольных войлочных лоскута [подручники – род подушек, которые кладут раскольники во время земных поклонов на пол, под руки]. Третий походил на русского монаха; он окутан был в длинную черную рясу и накрыт каптырем, спускавшимся с головы по самый кушак, а поверх каптыря – круглой шапочкой с красной оторочкой. Тот из них, который нес за плечами котомку, переговоря с товарищами, отошел немного от замка и присел под большим вязом на камне. Двое же продолжали поспешно путь свой прямо в ворота, на двор и на террасу, не осматриваясь, не останавливаясь и не спрашивая никого ни о чем. Служители с уважением давали им дорогу, почтительно кланялись, не будучи сами удостоены поклоном, и, между тем, не смели их предупредить, чтобы доложить о них. Так было заранее приказано, в случае прихода этих чужеземных гостей. Старший из них шел впереди. Несмотря на простоту его одежды, небольшой рост, сгорбленный летами стан и маленькое худощавое лицо, наружность его вселяла некоторый страх: резкие черты его лица были суровы; ум, проницательность и коварство, исходя из маленьких его глаз, осененных густыми седыми бровями, впивались когтями в душу того, на кого только устремлялись; казалось, он беспрерывно что-то жевал, отчего седая и редкая борода его ходила то и дело из стороны в сторону; в движениях его не прокрадывалось даже игры смирения, но все было в них явный приказ, требование или урок. Следовавший за ним чернец был средних лет, среднего роста и сухощав; из-под каптыря выпадали темные волосы, в которых сквозил красный цвет; на лице его пост и умиление разыгрывали очень искусно чужую роль; бегающими туда и сюда глазами он успевал исподлобья все выглядеть кругом себя; даже по двору шел он на цыпочках.
– Что за Содом! – вскричал старик с коварной усмешкой.
– Воистину земля бесова пленения, отце Андрей! – отвечал смиренным голосом чернец, положив сухощавую руку на грудь. – Ведаю, сколь прискорбно сердцу твоему взирать на сие растоценное стадо! но потрудись, ради спасения православных цад твоих, да помолятся о тебе в царстве небесном.
Путники вошли в переднюю, а из нее в зал, не скидая шапок. Здесь старик, сурово осмотревшись кругом, присел на первых попавшихся ему креслах, бросил взгляд на фамильные портреты, висевшие по стенам, плюнул, прошептал молитву и потом с сердцем постучал своим костылем по столу, подле него стоявшему; но видя, что тот, к кому относилось это повелительное извещение о его прибытии, не являлся, толкнул жезлом своим чернеца, стоявшего в задумчивости у порога, и указал ему на внутренность дома. Чернец будто вздрогнул, поклонился и пошел, куда ему указано было, тихо, осторожно, как будто ступал по овсяным зернышкам, легонько притворяя за собою дверь. Через комнату встретил его Никласзон, приметно смущенный.
– Зачем вы к нам? – торопливо спросил этот, отворив и прихлопнув опять следующую дверь, чтобы показать, будто монах в нее прошел.
– О вей, о вей! – отвечал шепотом монах, качая головой и озираясь: – Не знаю, как и помоць [Хотя монах говорил с Никласзоном по-немецки, но я старался в переводе Авраамовой речи удержать его выговор русского языка. – Авраам также лицо историческое.].
– Пустяки! для брата Авраама нет ничего невозможного, – сказал секретарь баронессы, втирая ему осторожно в руку до десятка червонных. – Мы с тобой одного великого племени; обманывать, а не обманутыми быть должны; ты создан не служить этой собаке, которая того и гляди, что издохнет: можно тебе самому скоро быть главою раскола в России и учителем нашей веры. Мы делали уже дела не маленькие, были награждены; не изменим теперь друг другу, и нас не забудут.
Пока Никласзон читал это красноречивое убеждение, монах одним жадным взглядом успел пересчитать золото и спешил с удовольствием уложить его в лестовку, в которой сзади искусно сделана была сумка.
– Мне этого и хоцется, добрый Никласзон, – отвечал шепотом монах, – но теперь не время об этом рассуждать. Скажу тебе только, сто мы присли сюда поведать баронессе, сто русские выели из своего лагеря, разбили зе в пух, в пух форпост близко Розенгофа и ныне в ноци или, конецно, заутра будут в Сагнице или в Валках. Хось и трудно обмануть старого плута, но бог Якова и Авраама тебе поруцатся, сто я цестный еврей, заставлю этого пса брешить по-моему, как мне хоцется. Теперь поди скорей и скази своей принцессе, стоб она позаловала к нам.
Никласзон подошел на цыпочках к двери, вышел через нее и прихлопнул ее слегка за собой; между тем Авраам кашлянул и пошел обратным путем к своему начальнику.
– Преподобный отце Андрей! – сказал монах, представ пред него, низко поклонившись и став опять униженно у порога. – Боярыня сейцас будет.
– Сейцас, сейцас! – вскричал старик, в шутку передразнивая вошедшего. – Долго ли тебе, Авраам, говорить по-жидовски?
– Виноват пред тобою, отче преподобный! – промолвил, вздрогнув, монах, опять низко кланяясь. – Положил бы триста поклонов до земли, лишь бы мне исправиться.
– Поклоны пускай остаются в ските да в согласиях, Авраам: ты меня разумеешь… Все будет шито да крыто, лишь бы служили нам верою и правдою, – сказал старик, смотря на своего послушника испытующим взором, которого всю силу умел последний неколебимо выдержать и отразить правдоподобием совершенной невинности и преданности. В этом случае еврей обманул русского раскольника, и притом начальника и учителя их (старик был Андрей Денисов). Надо ли удивляться? Родонаследственная хитрость текла в крови Авраама; к тому же он искусился в лицемерии, пожив несколько лет монахом в одном католическом венгерском монастыре, который успел обокрасть, и наконец пришел доканчивать курс лукавства сатанинского в звании чернеца поморского Выгорецкого скита и переводчика при Андрее Денисове. Лета изменяли уже несколько последнему, между тем как Авраам скинул с себя еще немного змеиных кожи, следственно, был в полном развитии адских сил.
– Да что запропастилась эта сучья дочь? – успел промолвить только с нетерпением Андрей Денисов, как распахнулась дверь и вошла баронесса. Убавив своей спеси, она учтиво поклонилась ему; а он, не привстав даже с кресел, едва кивнул ей, указал своим костылем кресла через стол, у которого сидел, и махнул чернецу рукою, чтобы он подошел ближе. Кто посмотрел бы на них в это время, не зная предыдущих обстоятельств, мог бы подумать, что худенький суровый старичок хозяин у себя дома, обязывающий, и что она пришелица, одолженная и ожидающая милостей.
– Вот в чем дело, боярыня! – говорил ересиарх повелительно, отрывисто и упирая голос на некоторых словах. – Ты затеваешь здесь бесовские пляски, а того не знаешь, что послезавтра, может статься, тебе негде будет приклонить головушку, что послезавтра рада-радешенька будешь отвесть душу ломтем черствого хлеба. (Старик икнул тут, пустил густую струю воздуха прямо на высокомерную обладательницу Гельмета, перекрестил три раза рот, промолвил: – Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его, – и продолжал свою беседу.) Кабы послушалась меня прежде, да отрезала моим православным под своею клетью добрый кусок земли, так бы они оградили тебя от сетей диавольских. Авось-либо и теперь еще время исправить погаженное! За твою хлеб-соль я хочу тебе помочь. Только слышь, боярыня, исполняй разом, не мешкая, что я тебе прикажу. Во-первых, все затеи бесовские к нему и отошли назад!