Артур Кестлер - Гладиаторы
Они еще помолчали. У стен брошенного города паслись козы, тихонько звеня колокольчиками. На горизонте громоздились величественные горы.
— Что касается твоего возвращения, я хорошо понимаю, почему ты так поступил, — продолжил Гегион. — Во мне тоже борются два противоположных порыва: желание уйти и желание остаться. Только они реальны, сколь ни ищи внутри и вне себя. Победа одного над другим всегда ложна и недолговечна, подобно тому, как переход от жизни к смерти — часть замкнутого, порочного круга и конечен только с виду. Уходящий все равно остается в оковах своих воспоминаний, остающийся невольно предается мечтам об уходе. Во все века люди ползают по руинам, горько причитая.
— Говорят, — отозвался юноша, не спуская глаз со стены, окружающей опустевший, сожженный город, — будто время не пришло: то ли еще рано, то ли уже поздно.
— В этом тоже есть своя правда, — молвил Гегион, улыбаясь своей улыбкой ребенка и старца. — На вашу беду, вы явились в мир, не способный ни жить, ни умереть. Давно уже все, что рождает этот мир, бессмысленно и бесплодно, однако мир упорно делает вид, будто живет и рождает жизнь. Пойди, спроси матрону — услышишь, как пренебрежительно она относится к моей силе и возможностям. Она тоже считает, что я староват для того, чтобы произвести потомство, но недостаточно стар, чтобы умереть; так что, бедный мой Публибор, придется тебе еще какое-то время меня терпеть — пусть даже моя смерть перестала быть для тебя такой желанной…
Рука Гегиона, мирно лежавшая до того на плече юноши, заскользила вниз, его удивленный, смиренный, при этом немного неприязненный взгляд оставался прикован к юному лицу. Публибор, пораженный, но апатичный, не стал сопротивляться.
— Видишь, — пробормотал Гегион немного погодя, — это тоже решение, тоже способ друг друга порадовать. Если хочешь, можешь взирать на это как на символ. Учитывая, что собой представляем мы оба, я не вижу для нас лучшего применения.
Солнце взбиралось все выше, оливы более не отбрасывали тени. Собака лежала в траве с часто вздымающимися и опадающими боками; вывалив язык и повернув голову, она смотрела на двух людей стеклянными глазами.
Книга четвертая
Падение
Интерлюдия
Дельфины
Писец Квинт Апроний входит в общественные бани в прекрасном настроении.
Через несколько месяцев исполнится двадцать лет с тех пор, как он состоит на государственной службе. Судья Рыночного суда, его непосредственный начальник, обещал сделать его по этому случаю своим официальным протеже. Апроний, у которого в последнее время стали дрожать руки, уже не должен будет вести протоколы, а будет шествовать по улицам в свите судьи — важничая и брезгливо задирая полу тоги; перед ним, суровым надзирателем, будут держать отчет его прежние коллеги; его станут приглашать на семейные торжества в доме патрона и покровителя. И это еще не все: есть основания надеяться, что «Почитатели Дианы и Антония» изберут его, своего давнего секретаря, председателем общества на следующий год.
Под арочными сводами бань, как всегда, царит суета; среди знакомых лиц недостает разве что лысого защитника Фульвия, известного подстрекателя. Поговаривают, что он примкнул к разбойникам и занимается вместе с ними убийствами, грабежами храмов, бесчестит девиц. Апрония всегда поражало похотливое и жестокое выражение лица стряпчего; что ж, совсем скоро его и всех его сообщников постигнет заслуженная кара. По слухам, разбойники ушли из своего дурацкого города там, на юге, и близится их разгром.
Апроний радостно входит в Зал дельфинов и застает там сразу двоих знакомцев — импресарио Руфа и устроителя гладиаторских игрищ Лентула, задумчиво беседующих и с переменным успехом отправляющих естественные потребности. Он занимает свое привычное место, соседи сдержанно приветствуют его. Возможно, приветствие могло бы быть посердечнее, но у Апрония слишком хорошее настроение, чтобы расстраиваться по пустякам: организм работает сам, без натуги, да и необходимость клянчить у кого ни попадя лишний билетик скоро отойдет в прошлое. Наоборот, скоро они сами будут считать за честь проводить досуг в обществе председателя престижного клуба, приближенного и протеже самого судьи Рыночного суда. Он заводит оптимистический разговор об искуплении грехов и расплате — скорой участи подлых бунтовщиков; однако его замечания встречены настороженно, что не может не удивлять. Импресарио — Апроний уже много месяцев завидует его модной одежде и полон решимости завести такую же — пожимает плечами и криво усмехается.
— Что тебя так радует? — спрашивает он писца. — Думаешь, тебе станет хоть немного лучше, когда этих людей перебьют? Ничего, ждать осталось недолго, скоро ты сам увидишь, как все обернется: в огне только добавится масла. Казна пуста, как никогда, стоимость зерна непрерывно ползет вверх и может достигнуть невиданных высот, в Риме нынче все вверх дном. Совсем недавно народный трибун Лициний Мацер произнес речь, в которой напрямик подстрекал чернь уклоняться от воинской повинности. Если сенату все-таки удастся подавить восстание, то только благодаря тому, что эти жалкие людишки не могут отказать себе в удовольствии грызться даже в самый решающий момент. Такое случается, как видно, при любом перевороте, так что в самой революции заложено мощное противоядие. Но это еще не основание питать какие-либо иллюзии относительно будущего…
Писец Апроний недоумевает, что это нашло на блестящего импресарио, откуда в нем взялось столько яду. Но ничто не в силах испортить ему настроение; ему приходит в голову, что бедняга Руф устал бессмысленно тужиться. Он высказывается в примирительном смысле: мол, то обстоятельство, что за кампанию отвечают оба консула сразу свидетельствует, что в Риме еще остались настоящие мужчины. Не повод ли это для воодушевления?
Однако импресарио всего лишь жалостливо улыбается, а Лентул устремляет вперед сумрачный взгляд; оба до недавних пор рассчитывали на победу союзников Спартака, эмигрантов в Испании, и ставили на связанное с этим понижение цены зерна. Радость писца и триумф его пищеварительной философии действуют им на нервы сильнее обычного.
— Настоящие мужчины? В Риме? — Как будто мало одного презрительного тона, Руф присовокупляет, что мужчиной можно назвать разве что Спартака; что касается владык Рима, то они правят доставшейся им в наследство державой наподобие кавалериста из поговорки, который в ответ на вопрос, почему его так трясет в седле, отвечает: «Спросите лошадь». С тех пор, как народная армия была заменена наемной, истинная власть перешла в руки военачальников. Грядет новая военная диктатура, возможно, даже реставрация монархии. Республика, этот живой труп, облегченно испустит дух, когда ее схватит за горло железная рука…
А что потом?
— Посмотри вокруг себя, мой уважаемый друг! — крикнул массивный импресарио, пожелавший пророчествовать с трона промеж дельфинов. — Протри глаза и оглядись! Основы хозяйства и возможности индивидуального процветания уменьшаются день ото дня. Эта страна перестала производить даже детей. Субура полна страшных ведьм, женщины из простонародья убивают своих зародышей чем ни попадя, хорошо, если вязальными иглами, а повитухи, помогающие избавиться от плода, получают вдвое больше, чем за вспомоществование при родах. Народ, порожденный Римской Волчицей, вымирает, и ему на смену готовятся прийти шакалы…
В голосе Руфа звучит неподдельная горечь; на него с любопытством взирают с нескольких сидений. Квинт Апроний встает и поспешно ретируется. Он заботится о своем настроении, к тому же в такие времена не рекомендуется находиться в обществе людей, исповедующих открыто подрывные взгляды.
Семеня домой через Оскский квартал, он вспоминает слова импресарио. Разве тот не выражал нескрываемую симпатию к врагам Республики, не провозглашал беглого гладиатора и главаря разбойников единственным настоящим мужчиной во всем Риме? Апроний размышляет, не состоит ли его долг патриота и будущего председателя почтенного клуба в том, чтобы уведомить об услышанном судью Рыночного суда. Давно уже пора положить конец козням людишек непонятного происхождения, подстрекающих добропорядочных граждан против властей, но при этом жалеющих для них бесплатный билетик! Необходимо позаботиться, наконец, о восстановлении законности и порядка.
I. Сражение под Тарганом
В то время Марку Катону было двадцать три года. В отрочестве он сильно вымахал в высоту, а теперь никак не мог обрести нормальных мужских пропорций. Он постоянно носил под мышкой книгу или рукопись, а губы его непрерывно шевелились, даже когда рядом никого не было. Он добровольно вступил в армию консула Геллия; солдаты от души хохотали над ним и опасались его монотонных лекций, которых уже успели вкусить. Известно было, что Марк, подобно царю Ромулу, не носит нижнего белья, не спит ни с женщинами, ни с мужчинами и стремится подражать пуританскому существованию своего прапрадеда, Катона Старшего. Но, покатываясь со смеху, они испытывали замешательство от его юношеского фанатизма. Один умник назвал его однажды «Катоном Младшим»; кличка прижилась.