Григорий Данилевский - Мирович
«Какая тишина, какая! – сказал себе Пётр Фёдорович, подъезжая к Ораниенбаумскому дворцу. – Мир и не подозревает, что ему готовится… Воздух и не шелохнёт, кругом ни звука… О! Сколько величия и сколько силы в душе зоркого, осторожного и решительного человека. Панина пошлю в Швецию – раздавить тамошние своеволия, гетманом сделаю Гудовича… Но главное, главное… Свет загремит от нежданной вести, и новая великая страница прибавится к истории Третьего Петра».
За полчаса до возврата государя с предательского пира любимый его арап, Нарцис, пришёл к нему в рабочий кабинет и положил на письменном столе письмо, присланное с тайным гонцом от бывшего государева парикмахера Брессана. На письме была по-французски надпись: «Весьма секретное и нужное». То был донос о заговоре.
Пётр Фёдорович, отыскивая сигары, увидел возле них пакет, хотел его вскрыть, но, чувствуя усталость, рассеянно повертел его в руках, бросил на этажерку в кучу других, заготовленных на утро бумаг, прошёл в спальню, стал раздеваться и задумался.
«Концерт природы – концерт душевных страстей», – сказал он себе слова Стерна из книги, читанной накануне. Его манило из комнаты на воздух.
Император снял со стены любимую скрипку, подарок виртуоза Тастини, вышел с нею на балкон – и долго в тишине, покрывшей взморье, дворец и сад, раздавались звуки нежных каватин и пасторалей. Пётр Фёдорович играл, размышляя: «Всё идёт отлично… И какая полная, поэтическая тишина!.. Да! свет изумится новой странице в истории Третьего Петра».
Было за полночь, когда он возвратился в спальню.
«Волков изучает французскую хартию, советует ввести в России сословия… Всяк станет волен… Всяк будет счастлив, всяк станет жить под своей смоковницей!». С этими мыслями он обернулся к стене, услышав жужжание комара, стал следить за его песней и полётом и заснул.
Ожидания императора не сбылись. Не через день и не в субботу, а того же двадцать седьмого июня, в четверг, в Петербурге произошёл важный, хотя, по-видимому, ничтожный случай.
Преображенский гренадёр, заслышав толки, что государыня в опасности от голштинцев, зашёл к своему капитану, Петру Богдановичу Пассеку, узнать, правду ли говорят в народе. Пассек ответил, чтоб не врали и что государыня в безопасности. Гренадёр решил глядеть в оба; ночью не сомкнул глаз, ломал голову, а потом зашёл к Преображенскому майору Петру Петровичу Воейкову.
– Ваше высокоблагородие, – сказал он, – явите божескую милость. Как бы после за них не отвечать.
– За кого?
– За голштинцев.
– А что?
– Да всё ли, то есть, в благополучии насчёт матушки-царицы?
Воейков насторожил уши.
– Пустяки, – ответил он.
– Спрашивал я по тайности их благородие, Петра Богданыча, – сказал гренадёр.
– Ну, и что же он? – спросил Воейков.
– Передай, говорит, солдатству, чтоб до времени попусту не чесали языков. Нужно будет – объявят через капральство.
Воейкова, как варом, обдали эти слова. Он понял, что дело неладно, задержал гренадёра и арестовал Пассека.
«Вот и ручался в осторожности», – подумал Ломоносов, узнав о том и вспоминая встречу с Пассеком у Фонвизина.
Пособники Екатерины потерялись. В грозной тишине перед ними как бы взлетела первая, вестовая ракета…
Панин узнал об этом от Орлова, играя вечером у Дашковой в карты. Дашкова посоветовала Орлову немедленно скакать в Петергоф и обо всём уведомить Екатерину ещё до рассвета. Панин послал наставления гетману Разумовскому, командиру Измайловского полка. Дашкова надела мужской плащ и, не доверяя Орлову, пошла узнать подробности к Рославлеву. Все были в ожидании чего-то необычайного, рокового.
Мирович вторую неделю играл в карты у Перфильева. Игра шла в доме генерала Возжинского, бывшего лейб-кучера Елисаветы Петровны, на Невском, у Гостиного двора. Мировичу везло, но он выбился из сил, стал раздражителен, придирчив и груб.
Вечером двадцать седьмого июня, когда партнёры Перфильева сидели за карточным столом, к ним, после некоторого отсутствия, вновь явился Григорий Орлов. Он высыпал на стол груду золота. Игра пошла с новой силой. Разносили вина, прохладительные.
Был второй час ночи. Мировича вызвали на крыльцо. Какой-то мужик подал ему записку. То было письмо Пчёлкиной. На дворе рассветало. Мирович вскрыл и прочёл следующие строки.
«Что вы делаете? – писала Пчёлкина. – Вы забыли всех и всё. Узнав, где вы скрываетесь столько дней, спешу сообщить то, что сейчас узнала от заехавшего к нам в поисках за вами Ушакова. Город в опасности. Каждое мгновение ждут взрыва. Вы просили услуги мне. Вот она. Арестован Пассек; враги государя боятся его показаний и готовы действовать. Поезжайте к Ушакову. Он всё вам объяснит».
«Подлый я, гнусный!» – с бешенством сказал себе Мирович. Он бросился в переднюю, схватил шляпу и шпагу, кликнул извозчика и поехал к Смольному, где в переулке жил Ушаков.
«Вот она, решимость, долг совести! – рассуждал он. – Всё забыл, всё. У меня были средства предупредить государя, его спасти, и я тем пренебрёг. Христос великий и единый, слава нашего ордена, и я тебе изменил! Многое думалось, и всё низвергнуто. Опять я погибшая натура, подлая и дикая тварь. А сравняться думалось, по слову братьев масонов, с Моисеем, с Гирамом-Апифом… Изменник, картёжник, мот!..»
Скрипя зубами, Мирович сжимал кулаки, тихо и злобно смеялся над собой.
«Кто есть свободный каменщик? – спрашивал он себя с дрожью негодования. – Человек, умеющий сдерживать свои порывы, покорять волю свою разуму. В храм истины входят только премудрые; гордость и бесчиние изгоняются оттуда. А я не исполнил долга в такое время, сидел за карточным столом, слушал ревение пирных песен, служил с такими вертопрахами Бакху… К кому заповедано милосердие? – к бедствующему… Сострадание? – к виновному… Прости ж меня, Господи, прости слабому ученику, символ которого – неотёсанный, грубый камень. Дай мне искупить мою провинность… заслужить… Попущение падения – в плане горней твоей любви…»
На квартире Ушакова Мировичу сказали, что Аполлон Ильич с вечера нанял ямских и уехал за город.
«Новое горе, – подумал Мирович, – от кого ж теперь узнать?»
Он поехал обратно и на Литейной вспомнил о Брессане. Дом камергера-парикмахера был ему по пути, на Фонтанке, у Симеоновского моста.
«Разве попытаться к нему? – подумал Мирович. – Он друг государя, знал меня по корпусу».
Окно в верхнем этаже дома Брессана было освещено, дверь на улицу – отворена. Отпустив извозчика, Мирович взошёл по узкой деревянной лестнице.
Взволнованный и до крайности растерянный француз сперва не признал гостя, потом принял его со слезами и с распростёртыми объятиями.
– Mon Dieu, quelle misere![174] Какое горе! – вопил разбитым голосом, колотя себя в грудь, нечёсаный, в халате и туфлях на босу ногу, старик. – Бедный, жалкий государь! Oh, il est perdu![175] Я писал, я послал, но, видно, он мой раппорт не читал… полдня – и оттуда ни слуха…
Брессан в подробности рассказал Мировичу о случае с Пассеком, о сходках и приготовлениях сторонников Екатерины, Панина, гетмана, Измайловских и Преображенских офицеров.
– Повозку и лошадей! – вскрикнул, выпрямляясь, Мирович.
Лицо его вдруг засияло, точно он открыл нечто необычайно великое, мировую тайну.
– Ссудите ваших лошадей, – повторил он, – не всё ещё потеряно. Я мигом долечу и, хоть голова с плеч, всё передам, предупрежу государя.
– Нет лошадей, всех разослал, – жалобно ответил Брессан, – к compte Шовалов, к пренс Трубецкой[176], остался одна расхожий водовоз.
– Давай водовоза, – да ну же – чёрт возьми! Vite, vite!..[177]
Но и расхожая лошадь оказалась в отсутствии, на рынке. В исходе четвёртого часа Мировичу подали наконец коня. Он набросал какую-то бумагу, спрятал её на грудь, пожал руку Брессану, вскочил в седло и понёсся вдоль Фонтанки.
«Не знаю, как и что, – мыслил он, – но верю, что сделаю всем наперекор, всем…»
У Калинкина моста, где жила Филатовна, Мирович придержал поводья, миновал заставу шагом. Полная тишина царила окрест. Предместье, пробуждаясь, ещё молчало. Ни конных, ни пеших. Слева в Измайловском полку прогремела чья-то запоздавшая карета, но и та вскоре затихла. От ближних садов и огородов тянуло запахом росистой листвы. Где-то над крышей поднялся ранний дымок. Мирович миновал предместье и во всю прыть помчался по пути в Ораниенбаум, думая про себя: «Гетман изменник, не диво ещё, – сластолюбец; но Панин… видно, чем больше идеализма, тем загребистее лапа…»
Но в то же утро и ранее отъезда Мировича, благодаря Дашковой, случилось непредвиденное событие, которому добродушный летописец того времени дал скромное и меткое название: «Предприятие господина Орлова».