Александр Башкуев - Призвание варяга (von Benckendorff)
Вечером другого дня на сеновал пришел мой отец, который без лишних слов стащил меня со стога за ухо и повел домой. В моей комнате была расстелена вторая постель на узенькой оттоманке возле самой двери. На ней-то мне и приказали ночевать, если я не желаю спать с моей пленницей. (В Риге ходили страшные сплетни насчет содомских оргий Наследника Константина, и мои родители были рады появлению Яльки. По их мнению, мне уже было пора "показать себя мужиком". Мне было — двенадцать.)
Помню, как я всю ночь ворочался у себя на постели, не зная, что должны делать мальчики в таких ситуациях. Мои друзья советовали мне… сами знаете что, но я по сей день — мучаюсь из-за этого. Я знаю людей, которые делают это совсем не заботясь о последствиях, но матушка приучила меня к тому, что для женщины, а особенно — девушки, это все очень важно. Одного неверного раза довольно, чтобы поломать чью-то судьбу, и по сей день я испытываю известное беспокойство по сему поводу.
Многие смеются из-за того, — я с легкостью убивал, или приказывал убивать, а в такой ерунде всегда проявляю избыточную щепетильность и "лишаю маневра" моих сотрудников. Мое мнение на этот счет таково, — Смерть легка, и убить легко, но поломать Жизнь — это иное. Если мой человек совратил невинную девушку — будь сие в стране трижды наших врагов, он обязан жениться, или как-то обеспечить ее Честь и безбедную будущность. Или — лучше ему не показываться мне на глаза. Смерть — одно, Бесчестье — иное.
Это не касается любви за деньги. Если девица готова продать свои прелести, — здесь нет вопросов. Но если она готова на это по Любви, или ради спасения близких, — мой человек обязан жениться, или… "Многие знания таят много печалей". Ведь у меня не уволишься и не выйдешь в отставку. Специфика ремесла.
Ялька тоже не спала, но сидела на подушках, свернувшись калачиком, и всю ночь смотрела на меня. Под утро она тихонько позвала меня и сказала, что мне неудобно на узкой лежанке, а моя кровать достаточно широка для нас. Я очень смутился, но мне так хотелось оказаться поближе к этой красивой девочке, что я без дальнейших слов нырнул к ней под одеяло, а она вытянулась рядом со мной и застыла, как изваяние. Я, конечно же, не удержался от того, чтобы осторожненько не потрогать ее крохотные и твердые, как камешки, груди, но она так сжалась и съежилась, что я невольно отдернул руку, усовестился своего поступка, пожелал гостье "покойной ночи" и от пережитых волнений тут же уснул, как убитый.
Наутро я предложил ей вернуться в Литву и тысячу рублей "на обзаведение хозяйством". Бедная девочка снова расплакалась, обняла меня и на ломаном латышском спросила, как я это себе представляю. Она не уточняла деталей, но я и сам догадался, что юной девице с католическим крестиком дойти от нас до Литвы вещь — немыслимая. Участь полковой шлюхи в итоге такой прогулки станет лучшей судьбой.
Единственной защитой для литвинки в этих обстоятельствах могла быть только моя собственная спина, — так что я с чистым сердцем предложил девочке жить у меня на правах "сестры". А Ялька страшно обрадовалась и зацеловала меня.
Вечером же, когда наша компания вернулась после детских игр, нас всех послали в баню и ребята, сразу заподозрив истинное значение этого события, тут же стали меня подзуживать. В спальне же я встретил совершенно заплаканную Яльку, которая после недолгой словесной обработки, которой меня уже обучили в Колледже, постепенно призналась в том, что утром к ней приходила моя матушка и у них вышла жестокая ссора. Я до сих пор не уверен в том, что именно было сказано — обе рассказывали о сем совершенно противное.
Я до сих пор не могу спокойно слушать моих женщин, когда они рыдают у меня на груди. В тот вечер я так разозлился на матушку, что моча мне ударила в голову, и я понесся к ней, как разъяренный бычок.
Матушка раскладывала за столом пасьянс, и я сказал ей так:
— Сударыня, я уже взрослый человек и сам буду решать — где, когда и с кем спать. Вы можете меня насильно кормить, умывать, учить уму-разуму, но вы не в силах принудить меня изнасиловать несчастную сироту!
Матушка смертельно побледнела, руки ее задрожали, но она, не прекращая раскладывать карты, тихо ответила:
— Друг мой, выйдите вон и войдите, как положено офицеру в кабинет его непосредственного начальства. Кругом!
Я не двинулся с места. Я ударил кулаком по столу и заорал:
— Нет! Если мне скажут, что Ялька сбежала в Литву, вот тогда-то я и сделаю "кругом", и ты меня больше здесь не увидишь! Я уеду к бабушке и предложу ей мои руку и шпагу! Не будь я — фон Шеллинг!
Руки матушки затряслись еще больше, по лицу поползли характерные алые пятна, а губы на глазах стали закаменевать. Она резким движением смешала карты на столе, оттолкнула их, откинулась в кресле и уставилась на меня в упор. Господи, какой же у нее был тяжелый, свинцовый взгляд…
Я не хотел, я не мог более смотреть в эти страшные ледяные глаза и чуть было не опустил взора и не вышел, побитой собачонкой из этого, — вдруг охолодавшего, как могильный склеп, кабинета. Потом, Карл Эйлер по секрету сказал мне, что у матушки необычайно развиты гипнотические способности. Это — в роду фон Шеллингов.
Меня удержало простое видение. Жаркое испепеляющее солнце, бесконечная пыльная дорога и на ней — крохотная хромая девочка с огромными зелеными глазами. И в этих глазах — ненависть. Я не подчинился матушкиной воле лишь потому, что мне страшнее было смотреть в эти зеленые глаза, полные презренья и ненависти, нежели в матушкины серые, пусть и полные упрека и ярости.
Не знаю, сколько я простоял перед матушкой, а она смотрела в мои глаза. Вечность.
Потом что-то в матушкином лице еле заметно сместилось, затем надломилось, щеки ее потихоньку затряслись, а рот медленно искривился… А потом она закрыла свои воспаленные глаза ладонями и зарыдала в голос:
— Господи, прости меня, Сашенька… Прости, дуру старую… Она — злая. Ведьма! Она околдовала тебя… Все ложь! Не верь ей…
Будто что-то огромное ударило меня по ногам и подкосило их. Я, еле шевеля во рту сухим, огромным и необычайно шершавым языком, слабо пролепетал:
— Посмотри мне в глаза. Повтори, что она — лжет, глядя мне прямо в глаза…
Но матушка уже ревела в три ручья и слабо отмахивалась от меня, пытаясь закрыться от моего взгляда. Тут на шум прибежал мой отец, который грубо и непечатно наорал на меня, отвесил мне истинно "бенкендорфовскую" затрещину, от которой я пришел в себя, еле встав с пола, а после этого отец приказал мне выметаться, чтобы ноги моей больше здесь не было.
Я, цепляясь за стены, еле дополз до двери и уже оттуда выдавил:
— Я… Я не могу больше жить в этом доме. Продайте мне выморочные "Озоли" и я уеду туда с литвинкой. Завтра — Лиго. Оно празднуется как латышами, так и литовцами. В этот праздник я обручусь с моей невестой по народным обычаям. Вы не смеете пойти против Лиго. Это языческий обряд и ни вы, ни Церковь не имеете надо мной Власти. Пусть Лиго нас рассудит.
При первых моих словах отец бросился ко мне с таким видом, будто хотел убить меня, но я стоял у дверей, лучи яркого заходящего солнца образовали как бы нимб вокруг моей головы, а открытая дверь в коридор дала вдруг необычную акустику моему голосу. (Все это по рассказам наших слуг — латышей. Сам я после отцовской затрещины не помню всего этого.)
Прежде чем мой отец успел что-либо предпринять, добрая половина наших людей встала вдруг на колени и принялась бить мне земные поклоны. Личные отцовские телохранители повисли на нем и принялись умолять своего господина — покаяться и немедля просить прощения у Короля Лета.
При этом они держали пальцы оберегом, который, по мнению латышей, спасает грешников от кары "старых" богов. В первый миг отец не знал, что и делать, — но латыши шептали древние молитвы, прося прощения у Иного Короля Лета, за то, что их повелитель поднял на него руку, объясняя это происками Перконса-Лиетуониса — покровителя и "отца" злобных литовцев.
Отец, сперва все порывавшийся вырваться из рук собственных слуг и расправиться со мной, постепенно приутих, прислушиваясь к нашептываниям стариков, а затем стряхнул с себя своих охранников, обернулся к матушке, выразительно всплеснул руками, но быстро и сухо прочел языческую молитву Иному Королю Лета и вышел на улицу, чуток сдвинув меня с дороги.
Матушка, по рассказам, сперва была поражена такой невероятной переменой в слугах, но живо выяснила, что мой отец в день Солнцеворота, по общим понятиям, совершил святотатство, ударив Сына Лиго (ибо я родился 24 июня!), и теперь — обязан замолить свой грех, принеся жертвы Господину Того Мира.
Матушка, услыхав этакие новости, долго смотрела на распростершихся передо мной людей с таким видом, будто увидала перед собой разверстую пропасть, а немного придя в себя, даже изволила милостиво улыбнуться, но и взглянула на меня с нескрываемым ужасом и опаской. Но с еще большей опаской она разглядывала всех этих фанатиков. До этого дня она и представить себе не могла, — насколько тонок слой лютеранства и паровиков, "намазанный" на толщу языческих верований латышской деревни.