Сакен Сейфуллин - Тернистый путь
И вот вершковый кусок колбасы появляется в волчке. Хусаин на лету хватает его и с минуту сидит, зажав колбасу в кулаке. Чтобы разделить поровну, у нас нет ножа, разломать руками невозможно — слишком мал кусок. Значить, каждый по очереди должен откусить свою долю зубами.
Хусаин, держа кусок в зажатом кулаке и выпустив кончик колбасы шириной в палец, подносит его ко рту товарища. Каждый имеет право откусить положенную долю… Подходит очередь Байсеита (Адилева). Хусаин преподносит. Байсеит, изображая из себя жалкого, полуживого человека, тянется ртом к колбасе и, глубоко вздохнув, отворачивается.
— Почему ты не кусаешь? — недоумевает Хусаин.
— Разве эта крошка удовлетворит мой голод?! — отвечает Бейсеит, и вид у него становится еще более жалким.
— Кусай, где мы найдем больше! — упрашивает Хусаин.
— Нет, лучше ешьте сами. Вершком колбасы всех не накормишь. Ешьте, пусть я один буду голодным… — отвечает Байсеит смиренно, скорбно и со вздохом ложится на нары.
Участливо окружив Байсеита, мы начинаем утешать его.
— Давайте отмерим ему долю побольше, — наконец предлагает кто-то.
Хусаин, поколебавшись, выпускает колбасу еще на полпальца и предлагает Байсеиту. Полумертвый Байсеит медленно поднимает голову. Искоса поглядывает на колбасу и на ее хозяина. Оба несколько мгновений зорко следят друг за другом. Хусаин не спеша подносит угощенье, а Байсеит стремительно, как ловкая щука, хватает колбасу вместе с пальцами Хусаина. Тот с криком выпускает весь кусок, спасая свою руку, а Байсеит тут же глотает половину общей доли, и начинается борьба за остаток.
Такие сценки вносят оживление в наш тюремный быт.
Урвав лишний кусочек колбасы, Байсеит немного оживляется, начинает шутить, что-нибудь рассказывать, поет на русском языке шуточную песню, сложенную одним русским писарем. Называется песенка «Призыв киргизки (казашки) к своему избранному».
О айран ты моих желаний,
Кумыс моих страстей,
Каймак[49] сердечных упований,
Степной баран души моей.
Ты барымтой[50] на душу грянул.
Нагайкой сердце стеганул.
И мой киргизский дух воспрянул,
Когда в юрте ты заснул.
Дороже пестрого халата,
Она разит острей булата,
Кизяком сжигает кровь.
О приди, шайтан мой милый,
И упади во прахе ниц,—
Сливаю свой призыв унылый
Со ржаньем пылких кобылиц.
Байсеит исполнял ее мастерски, с серьезным видом, выставлял вперед грудь и петушился, как всамделишный артист.
Мы смеялись вдоволь.
Однажды пришло известие о том, что теперь смертной казни вообще не будет. Эти слухи оказались правдоподобными. Стало свободнее дышать. Вскоре начали принимать и передачи. С некоторыми заключенными тайком начал разговаривать сам начальник тюрьмы.
Нас начали вызывать на допросы. По восемь-десять человек выводили нас к месту следствия под конвоем конных казаков.
«О чем допрашивают?» — нетерпеливо спрашивали мы товарищей, побывавших на следствии.
Дошла очередь и до меня. Сразу погнали человек пятнадцать в одной группе. Ноги в кандалах. Конные казаки держат сабли наголо. Нас выстроили по два в ряд. Тех, кто ростом повыше, меня и Байсеита, поставили вперед. Стоял жаркий день, как раз самый разгар летней сороковины.[51] На улицах толпами теснились женщины, дети, старые, молодые, татары, казахи, русские, конные и пешие. Звеня кандалами, мы мерно шествуем по середине улицы в сопровождении конвоя. Безмолвно глядим на публику. В толпе я вижу друзей и знакомых. Сочувственно, хмуро, спокойно — по-разному они здоровались с нами, кладут руки на грудь и слегка кивают головой. Неожиданно я встретился глазами со своим отцом, прибывшим из далекой степи. Беспомощно, скорбно и с любовью глядел он на меня издали. Я заметил в толпе родителей Байсеита, Абдуллы и Жумабая, увидел также и их друзей, прибывших из аулов. Все молчат, скрывая тревогу, сдерживая гнев и возмущение. Кое-кто-украдкой плачет. Нет у них сил вырвать нас из рук палачей, ибо палачи вооружены. Мы проходим под пристальными взглядами друзей и врагов, стоящих по обе стороны улицы. Звенят кандалы, плачет улица, мы шагаем цугом один за другим, с непокрытой головой, с распахнутой грудью.
В многолюдной толпе я увидел и ту, что приходила к тюремным окнам, свою «сестру». В невинных глазах ее — слезы. Она кивнула мне, и я тоже благодарно кивнул в ответ. Под взглядами толпы мы прибодрились, зашагали уверенней.
Следственная комиссия заседала в здании бывшей школы. Зимою я жил на квартире у учителя Токарева, в особняке, который находился во дворе этой школы. В свою бывшую квартиру я теперь вошел в арестантском одеянии из грубого льна, с непокрытой головой и в кандалах. Мы с Байсеитом шли впереди и встретились на лестнице с Толебаем Нуралиным. Глядя на меня в упор, Толебай спросил:
— Как здоровье, Сакен?
— Слава богу! — ответил я.
Толебай моментально исчез за дверью. Наши ноги не были тогда такими быстрыми, как у Толебая, мы, звеня кандалами, едва волочили их.
Начальник конвоя вошел в одну из комнат. Вскоре вышел оттуда с каким-то русским, и они вызвали на допрос первого нашего товарища…
Вызывали по одному, допрашивали и уводили.
Я смотрел через окно во двор. Там ходила Токарева, старуха, хозяйка моей зимней квартиры. Увидев меня, она с сожалением покачала головой…
Подошла моя очередь. Вошел в комнату. За столом восседает комиссия. Председателем — казак Чонтонов. Как раз перед моим допросом Сербов куда-то вышел. Среди членов комиссии сидел один чернобородый русский крестьянин и, трое казахов. Один из них купец Ташти, второй — известный мулла Мантен, третьим сидел Толебай. Когда я приблизился к столу, Ташти и Мантен негромко поздоровались:
— Здоров ли, Сакен? Я ответил:
— Слава богу!
Начал допрос сам Чонтонов:
— Каким образом вы попали в совдеп?
— По выбору степных казахов, по желанию простого народа.
— Чьи интересы вы намеревались защищать?
— Интересы казахского народа, в особенности, избравшего меня трудящегося населения.
— Какую работу вы возглавили?
— Возглавил работу по просвещению Акмолинского уезда.
Чонтонов не спросил, а я не стал говорить о том, что я был членом президиума совдепа.
— Вы участвовали на митингах и на собраниях?
— Участвовал.
— Выступали с речами?
— Выступал.
— О чем вы говорили?
— Не помню.
— Вы вступали в большевистскую партию?
— Да.
— Вы за или против созыва учредительного собрания?
— Если в учредительном собрании будут участвовать представители трудящегося народа, то я не против его созыва.
— Как вы относитесь к религии?
— Лично я не религиозный человек.
— Вы, оказывается, ругали мечеть нецензурными словами?
— Невозможно ругать нецензурными словами неодушевленный предмет.
— Что вы писали в газете «Тиршилик», которая издавалась здесь на казахском языке?
— В большинстве случаев я писал стихи.
Тут задал вопрос чернобородый крестьянин-следователь:
— Вы писатель?
— Не очень успешно… но все же немного пишу.
— Какие стихи вы писали, о чем?
— В основном описывал быт народа. Опять вопрос Чонтонова:
— Почему вы писали именно стихи?
— Во-первых, потому, что умел писать стихи, а во-вторых, думал, что писать стихи — не преступление.
Чернобородый крестьянин заметил Чонтонову:
— Ну и что, если он писал стихи о быте народа? Если умеет, пусть пишет!
— Вы, оказывается, написали социальную пьесу ко дню Первого мая и поставили ее на сцене. Говорят, в этой пьесе вы восхваляли большевиков!
— Эта пьеса является моим первым произведением. Да, она ставилась Первого мая на сцене в Акмолинске. В ней я показывал ненасытность волостных управителей, писарей, баев и мулл в период мобилизации казахской молодежи на тыловые работы в 1916 году.
Помолчав, Чонтонов обратился к своим соседям, русским и казахским членам комиссии:
— У вас есть вопросы к арестованному? Все молчали. Ко мне обратился Толебай:
— В газете «Тиршилик» разве вы ничего не писали, кроме стихов?
— Иногда писал небольшие статьи.
Толебай вынул из кармана номер «Тиршилика»:
— Не вы ли написали вот эту статью, где всячески бранят атамана Дутова и ругают на все лады алаш-орду. Не ваш ли это псевдоним «Шамиль»?
— Мое имя Сакен.
— Нет, нам известно, что это вы. Об этом нам сообщили работники редакции.
— Они могли ошибиться.
— Коли так, кто же этот «Шамиль»?
— Не знаю. Официальный редактор газеты Рахимжан Дуйсембаев. Спросите его.
Мне было известно, что в это время Рахимжан находился в бегах, скрывался в степи, поэтому я и притворился не знающим «Шамиля».