Николай Сергиевский - На заре царства
Дождавшись их ухода, Мойсей решил выйти из своей засады. Он быстро обошел двор, нагибаясь, прислушивался к дыханию раненых и убедился, что многие из них еще живы. Надо было позаботиться о них, но мысль о Матвее Парменыче и Наташе заставила его на время отложить эти заботы и вернуться в баню. Там Наташа сидела по-прежнему, прильнув к Матвею Парменычу. При входе Мойсея Матвей Парменыч легким движением головы остановил его и указал на Наташу: измученная девушка только что забылась сном. Тогда Мойсей снова вышел, собрал дров, распорядился, чтобы Любаша с Марфинькой, как только боярышня проснется, затопили печь в бане и согрели воду, сбегал туда, где стояли клети, нашел в одном из случайно уцелевших подклетов[98] запасное медведно и несколько войлоков и отнес их в баню, чтобы устроить Наташе и боярину удобную постель. Отложив дальнейшие хлопоты о приведении в сколько-нибудь приличный вид жалкого жилья, в котором несчастному боярину суждено было встретить наступавший великий праздник, Мойсей снова побежал во двор, где лежали раненые, чтобы позаботиться и о них.
Когда Наташа после короткого, но крепкого сна проснулась, она не сразу вспомнила случившееся. Ей только что приснился светлый сон: видела она покойную мать, брата Петра, старика отца. Все они, празднично одетые, собрались идти в церковь к заутрене. Радостно о чем-то щебеча и продолжая грезить, Наташа открыла глаза, с недоумением оглянулась, увидела мрачные закопченные стены мыльни, гнилой, в дырах, пол, оглянулась — и весь ужас пережитого вспомнился ей, и снова прежнее оцепенелое состояние безразличия и мучительного томления охватило ее душу. Лежа на полке, без интереса смотрела она, как девушки с мамушкой, а потом и вернувшийся Мойсей прибирали, мыли, чистили, приводили в жилой вид баню, потом насильно поела какого-то варева, приготовленного в найденных на пожарище черепках посуды, равнодушно выслушивала ласковые речи и утешения отца, урывками дремала, просыпалась, чтобы с новой силой Вернуться к страшной действительности, и все время невыносимо страдала.
Среди такой печальной внешней обстановки и в страшных душевных переживаниях прошел первый день великого Светлого праздника. Минул и понедельник. Наташа все лежала и отказывалась выйти на воздух. Во вторник на Святой, после нескольких пасмурных дней, с утра распогодилось. Жизнерадостно сверкало солнце, весело чирикали за окном бани пичуги, радуясь наступавшему первому весеннему теплу. Наташа наконец поддалась уговорам Матвея Парменыча, заботливо укутанная им, вышла из бани и села у порога на вынесенную скамью. И как раньше она не хотела покидать своей невзрачной темницы, так теперь она не хотела возвращаться в нее. Весь день провела она на воздухе, с жадностью дыша свежим запахом взрыхленной недавними дождями земли, сидела, держа в руке веточку березы с едва набухшими почками, вслушивалась в праздничное птичье чириканье, немного ободрилась и посвежела. Вдали виднелись обгорелые трубы на том месте, где стояли хоромы. Но еще утром, выйдя из бани, Наташа побоялась посмотреть в сторону двора, села к нему спиной и так просидела весь день, отдаваясь далеким воспоминаниям. С нею был и Матвей Парменыч, но к середине дня старик притомился и ушел в баню вздремнуть, оставив Наташу под присмотром мамушки и обеих сенных девушек, приказав им в случае малейшей тревоги позвать его: поляки, по-видимому, забыли о существовании боярина, не показывались три дня, но Матвей Парменыч не переставал тревожиться, боясь, что враги спохватятся, задумают довершить незаконченное дело и неожиданно пожалуют в гости.
Мамушка подремывала, сидя на пороге позади Наташи, а в стороне пухлая, миловидная, со смеющимися ямочками на пригожем курносом лице, говорунья Любаша, не утратившая, несмотря на пережитое, своей жизнерадостности и здорового румянца пышек-щек, лежа на едва зеленевшей траве, вполголоса беседовала с худенькой, напряженно-молчаливой, серьезной Марфинькой, у которой обычно худощавое красивое серьезное личико с правильными чертами теперь осунулось, обострилось и казалось восковым. Любаша делилась с Марфинькой мыслями по поводу принятого утром Матвеем Парменычем решения отправить Наташу на днях, при первой возможности, вместе с обеими девушками в калужскую вотчину. Забыв ужасы пережитого, Любаша рисовала Марфиньке заманчивые картины предстоявшей привольной жизни в вотчине. Вспоминались парни, которых она знала еще мальчишками, качели, игры, хороводы, прогулки по грибы в красном бору и другие радости беззаботной деревенской жизни. Девушки развеселились. Желая развлечь и Наташу, тоскливо сидевшую на скамье понурив голову, Любаша вскочила и подошла к ней.
— И, полно, боярышня, — сердечно заговорила она, ластясь к Наташе, — полно кручиниться! Чего, право! Дело наше девичье, и жизнь-то наша вся впереди. Тоска минует, и радость придет. Разлюбится — полюбится. Слезки брызнут — смех-молодец их высушит.
— Экая ты веселая, Любаша! — подняла голову Наташа и ласково взглянула на свою любимицу. — Тебе все нипочем!
— Чего ж кручиниться, лапушка-разлапушка? — продолжала ластиться к ней бойкая сенная девушка. — Живы мы, здоровы — вот и весело. Добро сгорело — новое наживем. В Москве несладко нам жилось — в вотчину поедем, и-их как заживем!
И Любаша, смеясь, шутя и дурачась, снова начала рисовать светлые, заманчивые картины привольной деревенской жизни. Наташа заслушалась, поддалась жизнерадостному настроению бойкой говоруньи-любимицы, немного повеселела, и даже румянец проступил на ее бледном личике.
Тем временем, незаметно для девушек, крадучись, сторожкими шагами к бане приблизились трое. Они остановились вблизи, за грудой сложенных бревен, и сбоку, оглядываясь по сторонам, хищно наблюдали за девушками. Это были наши давние знакомые, «отцы-молодцы»: Мефодий, Антипа и Савватий. Они уже перешли на постоянную службу к боярину Равуле Спиридоновичу Цыплятеву, стали ревностными исполнителями разных его тайных поручений, вели большую дружбу с поляками и сменили иноческую одежду на простонародный наряд. Теперь, по случаю праздника, их облегали ярко-красные холщовые рубахи с надетыми поверх рубах кафтанами; в руках были здоровые дубинки, а за поясами торчали ножи внушительных размеров. Савватий держал еще длинное одеяло, камчатную наволоку и веревки. Прислушиваясь к бойкой болтовне говоруньи Любаши, он по обыкновению хихикал, подрагивая клинышком своей реденькой бородки. По-видимому, «отцы-молодцы» к чему-то приготовились. Обернувшись несколько раз по сторонам, мрачный Антипа вышел вперед.
— Время, отцы, — сиплым, запойным басом шепнул он. — Ну-ка, Мефодий, начни, благословясь. Ты, Савватий, гляди, легонько, не придушить бы… Да ртов не разевайте, раз в раз, чтобы скоро и чисто!
Антип молча кивнул головой, Савватий подмигнул глазом, и все трое незаметно для Наташи и Любаши, сидевших к ним спиной, одновременно быстро вышли из-за бревен.
Первой увидела их страшные разбойничьи лица Марфинька, лежавшая на земле поодаль от бани. Она пронзительно вскрикнула. Похолодев от внезапного крика, боярышня и Любаша стремглав вскочили и, насмерть испуганные, тоже подняли страшный крик. Мамушка, растопырив руки, самоотверженно бросилась на «отцов-молодцов». Мефодий ловким ударом сшиб ее с ног. В это время из бани выскочил, разбуженный криком, Матвей Парменыч. Антипа замахнулся на него дубинкой, и оглушенный Матвей Парменыч замертво упал, не проронив ни слова. Наташа с перекошенным от ужаса лицом как бы приросла к земле. Разбойники набросились на нее, подхватили, Савватий быстро накинул ей на голову камчатную наволоку, расстелил на земле одеяло, Мефодий с Антипой свалили на него обезумевшую от страха девушку, завернули в одеяло и стали вязать.
Тем временем, услыхав девичий крик, прибежали два поляка-жолнера, угощавшиеся остатками меда, найденного в разграбленном погребе во дворе; один из них, широкоплечий, рослый силач кинулся к Любаше, другой, толстяк на коротких ногах, — к Марфиньке, и они, пьяные, сбили девушек с ног.
А «отцы-молодцы», быстро связав одеяло, подхватили тюк и бегом направились с ним в сторону улицы.
Глава XXIV
Опоздал!
Вечерело… Прошел час после похищения Наташи. По улице, по направлению ко двору Матвея Парменыча, гонкой рысью ехал молодой статный всадник. Доехав до уцелевших ворот ограды, он с недоумением и испугом посмотрел по сторонам. Вид пожарища привел его в чрезвычайное волнение. Как бы не веря своим глазам, думая, что ошибся, он проехал дальше по улице, но тотчас вернулся, внимательно вгляделся в ворота, узнал издавна хорошо знакомую, пестро раскрашенную воротню[99], затейливые украшения на воротах в виде орлов и оленей, въехал во двор, растерянно осмотрелся, спешился, привязал коня к какому-то обгорелому столбу и, в отчаянье схватившись за голову, пошел бродить по двору. Внимательно приглядываясь к каждому предмету, попадавшемуся под ноги, ко всякому обгорелому лоскуту одежды, к черепкам посуды, он поднимал их и долго разглядывал. Пройдя двор, он обогнул место пожара, вошел в сад и безотчетно направился в глубь его. Легкий дымок из трубы над баней, вдали, привлек его внимание. Он ускорил шаги, затем бегом добежал до бани и… обомлел: возле ее порога с запекшейся кровью на лице лежал Матвей Парменыч; рядом, широко разбросив руки, уткнулась в землю лицом старуха мамушка, а поодаль от них в изодранных в клочья одеждах лежали Марфинька и Любаша. Восковое лицо Марфиньки посинело, глаза закатились, она, по-видимому, была мертва. Любаша, судорожно поводя плечами, вся в кровоподтеках, тихо стонала.