Владислав Бахревский - Боярыня Морозова
Боярыню Енафа боялась, после похода к старцу Арсению и на глаза ей старалась не попадаться.
Однажды, уж зимой, на Савву освященного, зажигая свечи и лампады, загляделась на Саввину икону. Расплакалась душой, не услышала, как вошла в светлицу Федосья Прокопьевна.
– Что тебя тревожит? – спросила боярыня.
– Ах, прости, государыня! – перепугалась Енафа.
– За что мне тебя прощать, за то, что Богу молишься? Посиди со мной, расскажи про свою печаль.
Голос у Федосьи Прокопьевны был нестрогий. Глазами сурова, а в голосе теплота.
– Ах, госпожа государыня! – оттаяла Енафа. – Мой муж был вольный человек, а из-за меня стал крепостным.
И рассказала про Савву, про прежнюю жизнь, про братьев и сестру. Живут близко, а не видела, и они не знают, что она рядом.
– Я собиралась заказать икону «Живоносный источник». Завтра большой праздник, а послезавтра возьму тебя в Оружейную палату.
При Федосье Прокопьевне встретилась Енафа с меньшими своими братьями – с Федоткой и Егоркой.
Одеты они были в кафтаны, сами как топольки. Федотке через два месяца уж тринадцать будет, а Егорка своих двенадцати никак не дождется.
Маняшин муж нахваливал отроков. Не столько перед сестрой, сколько ради большой боярыни. Егорке, младшему, – не чудное ли дело, – мастера доверяют лики писать.
– Рука твердая, глаза свету Божьему радуются, и то есть дар небесный.
Было за что и Федотку похвалить – к золотым и серебряным делам приставлен.
Федосья Прокопьевна, послушав такие речи, смилостивилась, заказала икону младшему брату, а ризы – старшему.
Федотка и Егорка ужаснулись, но мастера в один голос поручились за своих учеников.
Побывала Енафа и у Маняши. Жила Маняша в своем доме на Варварке. Успела двойню родить, мальчика и девочку. Посидела Енафа с сестрицей с часок, поплакали. Рыженькую вспомнили. Бежать надо было Енафе домой, скорехонько бежать. Дни стояли короткие, и надо было не прогневить добрую боярыню, вовремя свет в доме зажечь.
Все бы хорошо. Родные нашлись, боярыня полюбила, но не дано человеку, чтоб все у него хорошо было в жизни.
Примечать стала Енафа: скучен ее Иова, голосок подает редко, играет, играет да и заснет. Личико совсем поголубело. И ни на что не жалуется!
Однажды в людской обедал человек боярина Бориса Ивановича, привез для Федосьи Прокопьевны майского меда из бортнических волжских лесов, из села Мурашкина. Енафа подавала ему обед. Человек был взорами ласковый, а на вид страшноватый. Лицом пригож, а глаза хоть и полны светом, но уж такие черные, как самая черная смола. Борода во всю грудь, рыжая, будто подожгли. Брови густые, тоже рыжие, а волосы на голове глазам под стать – черная смола. Плечи караваями, сила в них жуткая, но персты на руках уж такие тонкие, как у святых на иконах. Страшно было Енафе с этим приезжим человеком, но ему-то и раскрыла тревогу до самого донышка. За язык он ее не тянул, сама рассказала, как Лесовуха одевала Иову птицей…
– Может, то было грешное дело, – искала Енафа сочувствия, – гаснет мое милое дитятко.
– Приведи мне его, – попросил бортник.
Енафа привела.
Поставил человек Иову между коленями, взял за маленькую ручку и поцеловал, а потом Енафе поклонился.
– Зовут меня Лучка сын Тугарин, а прозвище мое Зорко. Коли хочешь, чтоб сынок твой был здоров, отдай его мне в медовые леса. У нас в оврагах ключи бьют сильные. Наша вода и наш мед любую болезнь из костей, из жил выведут и прогонят.
– Это как же отдать? Навсегда, что ли? – испугалась Енафа.
– Зачем навсегда. Излечится – забирай.
– А можно, я вместе с сыночком в ваши леса поеду?
– Отчего нельзя? Отпустит боярыня – поехали. У нас приволье. Село Мурашкино богатое, славное.
Мало Енафе было Кия-острова. Вздохнулось-таки о Савве. Не ищет пропащий человек ни жену, ни сына, совсем в прикащиках с ума сошел.
Как бы то ни было, но случайный добрый человек увлек Енафу из стольной Москвы, со двора большого боярина, от боярских милостей и гнева обратно, в простую жизнь.
Лазорев похлопотал, и все устроилось.
Очутилась Енафа в селе Мурашкине, хозяйкой небольшой мельницы. Снова был у нее дом, работники… Вот только вдова не вдова и жена не жена.
Помилование
Алексей Михайлович перед Рождеством дождался первой звезды вместе с Марией Ильиничной.
– «И се, звезда, которую видели они на востоке, шла перед ними, как наконец пришла и остановилась над местом, где был Младенец».
Голос у Алексея Михайловича радостный, очень ему нравилось, читая, взглядывать на Марию Ильиничну. Никто так его не слушает.
– Ах, Марья Ильинична, я в детстве, бывало, закрою глаза – и будто сам тот волхв. И ясно так вижу: звезда ну прямо над головой, и не высоко, с Ивана Великого, не выше, и ярче всех иных звезд. И вот идет она по небу, и я под ней. А на земле не по-нашему – тепло. Ну как на Пасху бывает… Все во мне так и дрожало от счастья.
– Оттого тебя и любит Господь, что ты Господа любишь, – сказала Мария Ильинична и подперла личико ручкой, ожидая чтения.
– «Увидевши же звезду, они возрадовались радостью весьма великою. И вошедши в дом, увидели Младенца с Мариею, Матерью Его, и, падши, поклонились Ему; и, открывши сокровища свои, принесли Ему дары: золото, ладан и смирну».
Государь отложил вдруг Евангелие и погрустнел.
– На протопопа Аввакума извет прислали. Воевода за его подметное воровское письмо против властей бил батьку кнутом, просит соизволения казнить до смерти по статьям «Уложения».
– Воевода твой разбойник, а протопоп не стерпел… Упаси тебя, господи, Аввакума казнить. В Сибири воеводы ни тебя, царя, ни Бога не знают. Совсем шалеют от самовластья!
– В Сибири как иначе? Одного ослушника пожалеешь – завтра тебе десятеро поперек скажут. Идти ведь казакам не в гости – в Дауры, в дебри, к зверям лютым, к народам звериным. Один того не пожелает, другой этого… Не могут воеводы быть милостивы к мятежникам.
– Опомнись! Что ты говоришь-то! Вспомни, какой праздник завтра. Только что про звезду Вифлеемскую читал. Святые правдивые люди у тебя с твоим Никоном уж все мятежниками сделались.
– Что ты меня Никоном попрекаешь?
– А то и попрекаю… Никону вскочит на ум прихоть, ты уж исполнять бежишь. А в его прихотях одна дурь.
– Да что же я исполнил дурного?
– Невинных людей, Аввакума с женой, с малыми детьми на смерть в ледяную страну послали и никакого за собой дурна не ведают.
Алексей Михайлович голову поднял, лицо у него стало, как у мальчика, грустное, того и гляди слезки капнут.
– Марья Ильинична, да разве я дам Аввакума в обиду? Разве я не знаю, сколь он правду любит? Беда его – больно прям. Не смолчит ни перед сильным, ни перед грозным… ради праздника давай помиримся.
– Давай, государюшко! – У Марии Ильиничны у самой слезы на глаза навернулись.
И как же был весел царь, когда тобольский протопоп Мефодий привез от сибирского архиепископа Симеона челобитную. Владыка зело крепко писал про страдания Аввакума. Воевода Пашков протопопа своими руками бил по голове чеканом, «всю голову испроломил, и Аввакум-протопоп от того убийства на многое время омертвел, а потом на козле невинного кнутом пороли, дали ударов с шестьдесят. Кнут в крови намокнет – так брали другой. И этого с воеводы мало. В студеной тюрьме всю зиму страдальца держал. Не один Аввакум Пашкову не хорош, все попы ему не любы. К такому озорнику, к воеводе Афанасию Филипповичу, – писал архиепископ, – ни попов, ни дьяконов посылать не смею, ибо все равно что на смерть».
– Драгоценная моя Марья Ильинична, – ликовал государь, – желание твое исполнено: злодея Пашкова с воеводства гоню, посылаю вместо него человека разумного, дворянина Дмитрия Зиновьева, – сделал счастливую заминку в разговоре, – а протопопу Аввакуму велю в Москву ехать!
Царица царскому указу обрадовалась, и все бы хорошо, но очень уж долго идет до Сибири, до неведомых Даур и царская милость, и царская опала. В Москве все уже решено и все порадовались за Аввакума, а ему и другим бедным терпеть от Пашкова и терпеть. До Иргенского острога на смену Афанасию Филипповичу уже и не Зиновьев, а боярский сын Илларион Толбузин доберется только в середине мая 1662 года.
В ту зиму, в пятьдесят-то восьмом году, когда царь с царицей об Аввакуме вспомнили и даже поссорились из-за него, протопоп был у Пашкова на собачьей должности.
Отряд стоял на озере Иргень, а чтоб в Дауры попасть, нужно было переволочить дощаники на реку Ингоду. Дощаник на воде невелик, а по земле его тащить – без живота останешься. Девять саженей в длину, три в ширину. По земле тащить – большой корабль.
Пашков поглядел-поглядел и решился:
– Оставим дощаники на Иргене, а на Ингоде новые построим.
Позвал Аввакума, говорил, посмеиваясь:
– Ты, протопоп, государю враг. Оставить тебя здесь на съедение волкам – боюсь Бога. С нами пойдешь, но и помощи не жди. Хочешь пожитки взять с собой – делай нарту, как другие делают. Потащишь ее на себе. Собак у меня лишних нет, а людей подавно. Хочешь налегке идти – твоя воля.