Станислав Куняев - “Ты, жгучий отпрыск Аввакума...”
За этот текст Ганин заплатит самую дорогую цену. Ни Есенин, ни Клюев не видели его в письменном виде, но свои идеи Ганин, безусловно, обсуждал со своими друзьями. Зёрна падали на унавоженную почву — Есенин уже закончил вчерне „Страну негодяев“, где главный её герой — Номах — произносит давно наболевшее, идущее от самого Есенина и перекликающееся по смыслу со словами Ганина:
Я верил. Я горел.
Я шёл с революцией.
Я думал, что братство
Не мечта и не сон.
Что все во единое море сольются,
Все сонмы народов, и рас, и племён…
Пустая забава.
Одни разговоры.
Ну что же?
Ну что же мы взяли взамен?
Пришли те же жулики,
Те же воры,
И вместе с революцией
Всех взяли в плен.
А черновой вариант стихотворения сохранила Галина Бениславская в своих записях:
Защити меня, влага нежная!
Май мой синий! Июнь голубой!
Одолели нас люди заезжие,
А своих не пускают домой.
Всё это, вместе взятое, служит достаточным опровержением утверждения Бениславской, что во всех взрывах Есенина повинен Клюев с Ганиным впридачу (и это мнение до сего дня имеет своё хождение!). Ненависть Бениславской к Клюеву прорывалась иной раз так, что её бывший любовник Покровский, наслушавшись бабьих жалоб, ответил письмом, где предлагал буквально следующее:
„Дошли до нас слухи, что ты неделю не будешь выходить из дома… не бегай по „стойлам“ и не устраивай „стойл“ у себя… Нужно подговорить Эстрина сломать поэту Клюеву шею или в крайнем случае набить морду…“ (Кстати сказать, не отсюда ли у Бениславской в перевёрнутом виде родилась в её воспоминаниях версия о том, как „есенинская компания“ хотела „избить“ её саму, чтобы оставить ненаглядного Сергея Александровича в своей власти и чтобы Галина Артуровна „не путалась под ногами“?)
Что же, Клюев этого всего не чувствовал? Не предугадывал? Не ощущал?
Да и само по себе пребывание в квартире у Галины чем дальше, тем больше становилось ему в тягость. Есенин не упускал случая подчеркнуть своё превосходство — поэтическое и мировоззренческое. Он, дескать, лучше понимает современность, чем Клюев — отставший, затерявшийся в исторических дебрях… Собственно, даже и подчёркивать этого было не надо. Просто тихо произнести, как само собой разумеющееся: „Какой он хороший… Хороший — но чужой. Ушёл я от него. Не о чем говорить стало. Учитель он был мой — а я его перерос…“ Верно, ушёл — вот только куда? И перерос в чём-то, да во всём ли?
А тут ещё и Иван Приблудный вторил в письме к Бениславской. „…Всё дальше и дальше я вижу, как слаб мой (б/ывший/) Серёжа, а потом и Клюев, который вообще от любого ветра СССР свалится (подчёркнуто мной. — С. К.), а потом — что для меня всего больнее — я перестал верить, что ОН (С. Е.) вообще считает меня талантливым…“ И далее — о Клюеве: „… встретил Клюева, во Христе человека безобидного…“
Читаешь эти слова — и всерьёз перестаёшь верить Бениславской, которая утверждает в своих воспоминаниях, что, дескать, Клюев „к Приблудному проникся ревнивой ненавистью“, поскольку „в первую же ночь в Петрограде Клюев полез к Приблудному“, а тот „поднял Клюева на воздух и хлопнул что есть мочи об пол“… Подобное, как длинный мерзкий шлейф, ползло за Николаем десятилетиями и продолжает ползти по сей день. И сам он не мог не слышать ехидный шепоток за своей спиной, не видеть многозначительные переглядывания с ухмылочками окружающих.
Да что Бениславская! Мариенгоф, словно соревнуясь с прочими „конкурентами“ в „турнире“ на изобретение наиболее оскорбительных сентенций „Есенина“ по отношению к „Клюеву“, договорился до того, что Есенин у него якобы произносит: „У Миколушки-то над башкой висит Иисус Христос в серебряной ризе, а в башке — корысть, зависть и злодейство“… Всё это чуть ли не со слов Галины — и чуть ли не теми же самыми словами… В „Романе без вранья“ со слов третьих лиц воспроизвёл Анатолий монолог Клюева:
— Чего Изадору-то бросил… хорошая баба… Богатая… Вот бы мне её… плюшевую бы шляпу купил с ямкою и сюртук, Серёженька, из поповского сукна себе справил…
Бениславская отмечала, что Есенин в это время „пускал пыль в глаза“ насчёт своего мнимого богатства, и о его „безденежье“ почти никто не догадывался»… Можно себе представить реакцию Клюева, когда Николай убедился в том, что есенинский «пир беспереводный» и его «княженье» — и есть эта самая «пыль в глаза»… Знакомство Клюева с Дункан добавило масла в огонь. Теперь любое путешествие Есенина с Клюевым в дункановский особняк на Пречистенке воспринималось как попытка Клюева «заменить для Дункан Есенина» — ни больше, ни меньше!
А Николай просто не хотел и не мог «сидеть на шее» у женщин, ненависть которых к себе он ощущал на расстоянии. Дункан же была ему всегда рада (Есенин по-свойски объяснил, что Клюев — гениальный поэт: как бы ни складывались, точнее, рушились их отношения — он неизменно превозносил Клюева как художника и буквально одаривал им недавно брошенную Изадору). И Клюев убедился, что в соответствии с давним сном Дункан «не такая поганая», как он думал. Более того — чем дальше, тем больше он проникался душевно к этой безоглядной, по-европейски взбалмошной и чрезвычайно непростой женщине. Красоту — именно красоту, а не «красивость» — он умел ценить, как мало кто. А за доброе к себе отношение оставался неизменно благодарен.
Он даже послал открытку с изображением Дункан Коленьке Архипову с короткой припиской:
«Сейчас узнал, что телеграмму тебе не послал камергер Есенина (имелся в виду Приблудный. — С. К.). Я живу в непробудном кабаке, пьяная есенинская свалка длится днями и ночами. Вино льётся рекой, и люди кругом без креста, злые и неоправданные. Не знаю, когда я вырвусь из этого ужаса. Октябрьские праздники задержат. Вымойте мою комнату, и ты устрой её, как обещал! Это Дункан. Я ей нравлюсь и гощу у неё по-царски. Кланяюсь всем».
На открытке сама Дункан надписала на английском языке: «Доброму и прекрасному поэту Клюеву. Айс Дун.»
…Через несколько лет, прочитав в очерке Максима Горького «Сергей Есенин» крайне непристойные слова о Дункан («Пожилая, отяжелевшая, с красным лицом, окутанная платьем кирпичного цвета, она кружилась, извивалась в тесной комнате, прижимая к груди букет измятых, увядших цветов, а на толстом лице её застыла ничего не говорящая улыбка…»), Клюев дал свой ответ, записанный Архиповым.
«Нечистью, нечуткостью, если не прямой жестокостью веет от слов Максима Горького об Айседоре Дункан, о её приезде в Париж (на самом деле — в Берлин. — С. К.) вместе с Есениным. „Дункан стара, толстое лицо, дряблое тело“ — всё это позволительно какому-нибудь маляру, пропущенному сквозь рабфак, а не художнику-старику, каким является сам Горький. Дункан своим искусством дала людям не меньше радости и восторга, чем Горький, а, наверно, побольше.
Я видел (на квартире художницы Любавиной в Петербурге в 1915 г. — Примечание самого Клюева) Горького 50-летним тяжёлым человеком, действительно с толстым старым лицом и шваброобразными толстыми усами, распалённым до поту от пляски дешёвой танцовщицы, воистину отвратительной даже для обывательского вкуса, всё хитрое ломанье которой вместе с молодостью кухарки не стоило движения мизинца старой Дункан».
…Расставание с друзьями не принесло радости. Есенин продолжал заботиться по мере сил — и о Ганине (уговорил Дункан дать денег на книжку его стихов — и последняя прижизненная книга Ганина «Былинное поле» вышла в Москве в 1924 году), и о Клюеве, которому он на свои деньги починил старую обувь (потом под перьями лихих мемуаристов эта история предстанет, как шитьё за есенинский счёт для Клюева новых шевровых сапог)… Николай уже не чаял, когда, наконец, уберётся из Москвы, и при первой возможности, в первых числах ноября, ни с кем не простившись, уехал в Петроград.
…Он никогда не увидит больше Александра Ширяевца — тому останется жить меньше года. Он в последний раз видел Алексея Ганина, которого расстреляют через год с небольшим в Лубянском подвале. Он ещё увидится с Пименом Карповым, который едва ли узнает Николая, а может, и не пожелает узнать… Ему доведётся услышать об отречении от него, от Клюева, Петра Орешина…
А Серёженька?
Серёженька появится в Питере летом 1924 года. Это уже — отдельная история.
(Продолжение следует)