Вера Панова - Марина. Кому набольший кусок
В то утро с Богданкой было вот что.
Выехал он на коне со своего двора и поехал к Волчьему логу. Лог зарос сорняком, и там иногда стреляли волков, отсюда и название. Было влажно, тепло. Снег шел.
Только доехал Богданка до лога, смотрит — выбирается кто-то снизу из сосняка. Тоже верхом и саблю вверх держит обнаженную.
Глядь — это Гришка, Петров брат. И как-то нехорошо Богданке стало.
— Ты чего пужаешь? — сказал Богданка громко. — Саблю-то спрячь, когда приближаешься к государю.
А Гришка в ответ:
— Кой ты государь? Ты — вор, Богданка-выкрест, у попа учителем служил, он тебя и выкрестил, вот ты кто. Да с крещеньем аль без крещенья все одно твоя душа пропащая, кипеть ей в смоле горящей до второго пришествия.
И — вовсе нагло:
— Помолись за свою душу, царь-государь Богданка.
И рвется вперед со своей саблей.
— Да ты что! — закричал Богданка.
А Гришка ему:
— А ты что с Петром сделал? Думаешь, государем назвался, так и дадим тебе казнить нас и миловать по твоей воле? Как бы не так! Я тебя, царь-государь, еще тогда приговорил!
Богдан тоже потянул свою саблю из ножен. Да поздно: Гришкин конь полетел, толкнул его коня, конь пошатнулся на длинных ногах, кафтан Богданкин с левой стороны, у живота, стал мокреть.
11. Конец всем надеждам
Марина все еще ходила по избе, схватив себя руками за плечи, еще болела от угара голова и щипало в ушах, когда метнулась в дверь Маруся.
— Ой, пани! Ой, лихо-лишечко!
По бровям, по губам, по всему лицу Марусиному было видно: не терпится ей выговорить, какое случилось лихо.
— Что еще? — спросила Марина.
Маруся только на минутку запнулась:
— Ой, пани! Богдана Емельяныча!
— Что?!
— Зарублено! — резанула Маруся.
Кто-нибудь расскажи ей, видевшей, как Богданка бил жену… Никому бы она, это видевшая, не поверила, но своим глазам поверила.
Гордая пани раз-раз швырком с ног атласные башмаки и в чулках раз-раз сиг в сени, а оттуда на снег.
— Где он? — спросила через плечо, глаза сверкнули на Марусю.
— Возле Волчьего лога, сказывают, лежит…
Погружая ноги в снег, Марина мчалась к Волчьему логу.
Снежные поля были не белые — серые, словно пепел на них осел. И небо вверху серое. Дорога, виясь по полю, казалось, переходила вдали на небо. Березнячок повстречался — молоденькие березки в инее, словно бы невинные девочки…
Волчий лог был тотчас за березняком. Еще издали стал виден лежащий там на снегу: коричневый зипун, круглая черная шапка, ноги врозь в тяжелых сапогах.
— Езус Мария! — прокричала Марина в серое небо. Ничком кинулась долу и обняла сапоги.
О проклятые сапожищи, подбитые коваными гвоздями. О проклятая судьба!
Тихий лежал Богданка! Не вскочит, не задерется!
Небольшая алая лужица натекла на снег у левой его руки.
Не задерется, нет… Не оскорбит непотребным словом!
Да — но конец не только Богданке.
Конец и ей, Марине.
Конец всем надеждам.
Кто она сейчас? Богданки-выкреста вдова, не более того.
— Не хочу! — шепнула Марина небесам.
Не ответили небеса. Не услышали, может. Пустынно было над Волчьим логом, над малой алой лужицей, в которой утонули Маринины надежды.
Опять стал падать снег.
Тихо садились снежинки на коричневый зипун, на барашковую оторочку шапки, на черные Богданкины брови и сизые веки.
Надушенными белыми пальцами Марина плотней опустила эти веки. Где-то когда-то она видела, как это делают. Ах, вот где: на Красной площади, когда первый ее муж лежал на лавке, принесенной из торговых рядов, и мать-инокиня, подойдя, закрыла ему глаза. Только у той пальцы были иссохшие, темные.
Под сизыми веками Марина ощутила Богданкины глаза, выпуклые, будто еще живые. Как страшно он на нее глядел этими глазами. Вдруг она впервые поняла, что он ее ненавидел.
Она, прекрасная и гордая, знающая наизусть латинские и французские вирши, приехала к нему, самозванцу Богданке, и признала его своим супругом и царем, а он ее ненавидел. И почему-то ей показалось — странное дело что, будь она на его месте, она бы тоже ненавидела. Вот именно за вирши, за герб из перьев на дверце кареты, за то, что хлебнула высшего почета…
За это бил ее Богданка, а не за то, что приревновала или забывала щи забелить. Что ж. Будь она Богданкой, она бы тоже била. И норовила бы побольней. Теперь об этом что думать? Нет больше Богданки. Кто-то расплатился за Маринины обиды — казак ли, шляхтич ли?
Какое ей дело? Что же, она казнить велит убийцу, если он найдется? Нет, не велит.
Ни до чего ей больше дела нет.
Всему конец.
Раз надеждам конец, значит — всему конец.
Она добрая. Она всегда была слишком добрая. Кто, бывало, ни придет просить помилования — она милует. Того вонючего монаха надо было удавить в подземелье. Чем он лучше других, которые удавлены, утоплены, обезглавлены либо просто убиты в бою булатом и порохом…
Как он отплатил за ее милосердие? Пошел по польским и литовским дорогам разносить клевету, обличать Дмитрия. Надо было отрезать ему язык, вот что надо было ему сделать! Вот сейчас она бы так и сделала.
Жалела всех. А ее кто жалеет? С церковных амвонов читают: «Непотребная девка Маринка». («Мы оросили тебя своими благословениями…»).
Лежи, Богданка, смирно.
Не стану за тебя мстить.
Спасибо тому, кто выпустил кровь из тебя…
Еще одной твари, попадись ей эта тварь, она бы вырвала язык: монахине Марфе, свекровушке…
Объявила, что лишь из страха признала Дмитрия за сына, а он ей не сын, не царевич…
Что выгадала, старая дура? Сидела бы нынче на престоле рядом с Дмитрием и с нею, Мариной. Сообща бы правили Русской Землей.
Мерзкая старуха. Правду-матку ей, вишь, понадобилось резать. Кому она нужна, правда? Так все шло хорошо, и, гляди ты, как обернулось… Посоветовалась бы хоть с невесткой, проклятая схизматичка.
Вдруг она почувствовала под сердцем толчок. В чреве ее перевернулся младенец.
Младенец, да!
Еще не конец надеждам.
Там потребная или непотребная, а младенец сей будет внук царя Ивана Четвертого.
Она и Ивашке Заруцкому так сказала, когда он вечером пришел на ее вдовье ложе:
— Так и назову Иваном — в честь деда.
— Ну и отчаянная же ты, Маринка! — сказал Заруцкий, любуясь. — Неужели сызнова добиваться пойдешь?
— А как же? — она сказала. — Конечно, пойду. Завтра же другому деду напишу, пану тате, чтоб подумал, как помочь мне и внуку.
И Ивашка это все весьма одобрил.
— Жалко только, — сказал, — не след нам больше здесь оставаться, больно срамно тут стало, да и страшно. Сегодня — Богданку, а завтра меня, а далее — не дай бог, и тебя. Не поглядят, что тяжела, — злы стали несказанно. Я так думаю: в Астрахань нам с тобой лучше надо податься.
— Почему в Астрахань? — спросила Марина.
— К границе поближе. Может, на сей раз с востока придется кликнуть подмогу, из Персии.
— Ну, поедем, — согласилась Марина.
В Астрахани она родила мальчика. Родила в купецком доме, который стоял как-то так, что звоны всех колоколов влетали в окно и будили младенца.
— Пусть не звонят, — сказала Марина Заруцкому.
— Как же так, — тот возразил, — не звонить в божий праздник?
— У вас, схизматиков, все праздники да праздники, — сказала она. Трезвонят утром и вечером, тревожат престолонаследника. Скажи им государыня, мол, не велела звонить.
Что-то он строптивым становится, Ивашка. Вдруг спрашивал, глядя на младенца:
— Хоть бы знать бы, чей он? Мой или Богданкин?
Задним числом ревновать вздумал, что ли?
— Чей бы ни был, — она отвечала, — а внук царя Ивана Васильевича.
— То правда, — говорил он, стихая. — Да, вишь, близок локоть-то, ан не укусишь. Не столь оно просто, сама уже, чай, уразумела.
Ей вдруг вспомнилась свекровь — мать рыжего. Как она тогда сидела в келье и кушала обед, успокоенная, — ее сын восходил на престол, черные дни остались позади, тихое ликование разливалось по лицу старой инокини. И как через несколько дней стояла возле лавки, на которой был распластан убитый Дмитрий. А у другого конца лавки она стояла, Марина.
Да, близок локоть…
Звонить перестали, однако. Ничем не нарушался сон царственного младенца.
— Что будем делать теперь? — спросила Марина у Заруцкого Больше не у кого было спросить.
— Подумать надо, — сказал Заруцкий. — Подумаю — скажу.
И сказал:
— В Персию будем подаваться, в Тегеран. Войска у хана просить.
— А даст он нам войско?
— Даром не даст, а посулишь ему отдать твои города — почему же не даст? Даст!
— Это Новгород-то да Псков?
— Новгород, Псков. Жалко, что ли?
Верно, ей жалко стало. Ведь не монета из кошелька — цельные города с пригородами, весями, лесами, покосами, жителями… Отдаст хану свои города — уже и вовсе ей тогда не над чем царствовать и не над кем.