Иван Наживин - Евангелие от Фомы
— Отойди от меня, сатана! — содрогнулся Иешуа, чувствуя, что ему некуда отступить. — Написано: Господу Богу твоему покланяйся и Ему единому служи.
— Верно: написано! — насмешливо сказал голос. — Вот законник! Но, смотри, не раскайся!..
И он тихо засмеялся, но точно вся вселенная от этого смеха в основаниях своих всколебалась…
В испуге Иешуа снова открыл глаза. Все тело его болело от жесткого камня и болела душа. На востоке, за горами, уже черкнула золотисто-зеленая полоска зари. Между дальних камней хищно, неслышно скользили тени гиен и шакалов. И сильными взмахами уносился в светлеющее небо огромный орел…
Обратившись лицом к Иерусалиму, Иешуа сотворил краткую утреннюю молитву и, усталый, стал спускаться среди камней напрямки в долину Иордана. Он удивился, как скоро дошел он до реки. У Энона был слышен шум возбужденной толпы. Иешуа прислушался: там происходило что-то непонятное. И шум приближался…
Из-за поворота дороги показался вдруг небольшой отряд воинов. Весело сверкало их оружие на утреннем солнце. А посреди них виднелась высокая, — он был головою выше их — кудлатая, опаленная, суровая фигура Иоханана-проповедника. Он шел широкими шагами, смело, и на обожженном ветрами пустыни лице его было не только бесстрашие, но дерзкий вызов… Иешуа он даже не заметил…
Вдоль реки и по дорогам виднелись смущенные кучки почитателей проповедника.
— В чем дело? — спросил Иешуа у первогоже встречного. — Что случилось тут?
И вперебой, махая руками, перепуганные люди сообщили ему, что Иоханан в последнее время все приставал к Ироду за его распутство и богатства неправедные. Тому надоели эти постоянные вызовы, он выслал воинов, которые, арестовав, и повели Иоханана в Махеронт… Иешуа потупился — ночное вспомнилось… И, подняв глаза, он увидал недавнего знакомца своего, галилеянина Фому, который издали смотрел на него исподлобья и улыбался своей доброй и точно беззащитной улыбкой…
IV
В часе ходьбы от жаркого Иерусалима по иерихонской дороге, по пологому склону холма разбросаны среди виноградников и пальм дворики небольшого селения Вифании. В отдалении, среди пышных садов, виднеются красивые загородные дома иерусалимских богачей. На осиянных вечерним солнцем пыльных уличках селения предпраздничная суета: пастух торопливо гонит стадо по домам, проходят женщины с водоносами, трусят обремененные поклажей ослики, устало тянется из далеких стран пыльный, опаленный караван верблюдов…
Наискось от синагоги, через площадь, стоит бедный домик горшечника Элеазара, ессея: ессеи были и светские, остававшиеся по тем или иным причинам в миру. У входа в домик, как всегда у правоверных евреев, прикреплена мезуза, небольшой ящичек, в котором положен кусок пергамента со стихами из Закона о любви к Богу и с благословениями тому, кто ревностно исполняет святые заповеди Его. Посреди двора дремлет старая смоковница, по стволу которой змеями ползут виноградные лозы. Везде видны только что сделанные и сохнущие горшки всевозможных размеров…
Мягко озаренная заходящим солнцем, Мириам, стройная, хорошенькая девушка с тяжелыми черными косами и мягкими, точно бархатными глазами, мечтательно, напевая какую-то песенку, торопливо собирает с грубого каменного забора высохшее за день белье. Ее сестра Марфа, старше ее, уже привядшая, худенькая, с милым, тихим лицом, хлопотливо возится вокруг дома…
На плоской кровле кенесет, дома молитвы и собраний, который греки назвали синагогой, появился хазан и, подняв длинную, бросающую на закатном солнце резкие молнии Трубу, затрубил. И по звуку этой трубы прекратились все работы в полях: близко начало святой субботы. В воротцах вдруг появился маленький ослик со всякой поклажей и его хозяин, Элеазар, очень похожий и фигурой, и выражением тихого, худощавого лица на Марфу.
— А разве рабби все нет? — сбрасывая пыльный, коричневый с белыми полосами плащ, спросил он у Марфы.
— Нет еще… — отвечала она. — А что это за шум там на улице?
— Иерусалимские богачи разгулялись… — разгружая ослика, хмуро сказал Элеазар. — Вот-вот начало субботы, а им хоть бы что! И сын Каиафы, Манасия, с ними…
По пыльной, сияющей улице мимо домика шла веселая толпа богатой молодежи. Посреди толпы на богато украшенных носилках весело кричала что-то и хохотала, видимо, слегка пьяная, рыжеволосая красавица, известная всему Иерусалиму — и не только Иерусалиму — под именем Мириам магдальской. В ее горячих, странного густо-золотого цвета глазах, в пьяной улыбке прекрасного лица, в каждом изгибе стройного тела, в каждом звуке красивого грудного голоса слышалось знойное трепетание жизни. При одном виде ее, при одном даже имени, благочестивые люди плевались, с опаской говорили, что в ней семь бесов и — украдкой не могли не любоваться ею…
— Вон что разделывают! — вздохнул Элеазар. — О-хо-хо-хо…
И не успело это шумное шествие скрыться, как во дворик вошел весь пыльный и загоревший Иешуа. В одной руке его был длинный посох, а в другой несколько анемонов. Все лица просияли теплыми улыбками.
— Шелом! — с улыбкой приветствовалих Иешуа, и его застенчивые глаза тепло просияли.
— А мы боялись, что ты уж не придешь… — отвечал Элеазар, ласково ударил разгруженного ослика по заду, и тот сам прошел на свое место под убогий навес из кукурузной соломы.
Мириам, вся сияя, приняла от гостя его посох и плащ.
— Возьми и полевые лилии эти… — немножко застенчиво сказал Иешуа. — Последние… Я никак не налюбуюсь на них: воистину, Соломон во всей славе его не был одет прекраснее их!..
— Садись-ка под свою смоковницу, а я сейчас умыться тебе подам… — сказала Марфа. — Смотри, какой ты весь пыльный… А ты, Мириам, плащ его хорошенько встряхни… Словно ты со всей Иудеи на себя пыль собрал, рабби…
— Ну, что же, был в Энгадди? — спросил Элеазар.
— Был. Простился… — отвечал Иешуа, садясь на прохладный плоский камень под смоковницей. — А потом на Иордан прошел, к Иоханану… Сегодня по утру воины Ирода арестовали его…
— Да что ты говоришь?! — широко открыв глаза, уставились на него все. — А видел, что у нас на улице богачи-то разделывают. Этим все ничего, все можно…
Марфа принесла большой таз с кувшином холодной воды, помогла Иешуа вымыть лицо и руки, а потом, снова усадив его, ловкими, спорыми движениями омыла его ноги и отерла их утиральником.
— Ну, вот теперь и хорошо… — удовлетворенно проговорила она, поднимаясь. — А теперь ты умойся, Элеазар… А ты что все стоишь да слушаешь, Мириам? Надо трапезу готовить… Можно ли так?
— Ах, Марфа, Марфа, о многом ты тревожишься и хлопочешь… — покачал с улыбкой головой Иешуа. — А действительно человеку одно только нужно…
— О чем говоришь ты, рабби?
— О Боге говорю я, Марфа…
— Прав ты, рабби, грешники мы… Все суетимся, все хлопочем, а о Боге-то и подумать некогда… — вздохнула Марфа. — А все же так нельзя: и Богу приятно будет, если я гостю услугу окажу…
И она, убедив таким образом себя и в своей правоте, торопливо ушла в дом. На крыше синагоги снова появился хазан, угольно-черный и четкий на фоне зари, и затрубил во второй раз. И по звуку этой трубы кончались все работы в селениях и городах.
— Ну, ну, поторапливайтесь… — обратился Элеазар к женщинам. — Скоро звезда…
— Даю, даю… — отозвалась хлопотунья Марфа, расстилая циновки вокруг низенького круглого стола. — Мириам, где ты опять?..
— Иду… — отозвалась девушка из-за угла: спрятавшись от всех, она, нежно, шепотом, приговаривая слова любви, бережно, кончиками губ, целовала полевые лилии Иешуа. — Иду…
— А что ты запоздал так? — спросил Элеазар.
— Да сандалии совсем разбились… — отвечал Иешуа. — И зашел к Иуде Кериоту подчиниться… Такая у него нужда, такая нищета, что смотреть больно! Старшая-то его, Сарра, уже мажет лицо и губы и, говорят, часто является домой только по утру. Присмотрел было Иуда крохотный клочок земли себе да домик-развалюшку под Иерихоном, и недорого просят, а где взять? Так и мучаются… Хотят в Иерусалим перебираться — авось там побольше работы будет… Сколько неправды, сколько зла, сколько страдания!
— Да, да… — вздохнув, потупился Элеазари, подняв глаза в небо, прибавил: — А вот и звезда…
Как раз в это мгновение на крыше синагоги появился хазан — смутная тень среди нежно-пепельных сумеречных отсветов — и протрубил в третий раз, возвещая начало праздника. И по всей Вифании зажглись тихие огни святой Субботы.
— Ну, приступим же к трапезе чем Бог послал… — ласково сказал Элеазар. — Возляжем…
Все возлегли вокруг низенького столика. Элеазар в сосредоточенном молчании других сотворил молитву, а затем с тихой торжественностью благословил и свет горящего светильника, и немудреные яства, и вино, и ароматы. И все приступили к вечере.
Слово Суббота значит по-еврейски покой. Так называли они седьмой, праздничный день недели, покой которого они блюли самым строжайшим образом. Иудеи верили, что обрезание и Суббота были установлены при самом сотворении мира: «Первою песнью человеческой, — говорили иудеи, — была субботняя песнь, которую воспел Адам в начале седьмого дня, когда его грех был отпущен ему…» Закон о Субботе, как и всякий другой закон, подвергался усиленной разработке. Прежде всего нужно было установить, когда именно начинается Суббота. С наступлением ночи? Прекрасно. Но когда же именно начинается ночь? При появлении одной звезды, или двух, или трех? Вопрос этот представлялся настолько важным, что некоторые знаменитые законники, как двенадцать столетий спустя Маймонид, ставить его ставили, но разрешать не осмеливались. И затем: какие работы воспретить и какие считать допустимыми? Можно ли, например, зачерпнуть воды, чтобы напиться? Или перейти из одного угла комнаты в другой? И после бесконечных и, как всегда, исступленных споров был выработан список тех тридцати девяти работ, которые были запрещены в Субботу: сеять, пахать, жать, вязать снопы, молотить, веять, молоть, печь, стричь овец, отбеливать шерсть и т. д., и т. д., вплоть до: завязывать узел, развязывать узел, ловить дичь, убивать ее, солить ее, написать две буквы, строить, ломать, зажигать огонь, тушить его, переносить какой-нибудь предмет с одного места на другое…