Юрий Крутогоров - Куда ведет Нептун
— А ты море видал?
— Море? — переспросил Челюскин. — Не видал. Вот стану гардемарином — пошлют. Но до этого еще учиться ой-ей-ей сколько.
— У нас по весне Мышига разливается — что тебе море.
— А у нас возле Перемышля река Квань, слышал? В половодье другого берега не видать. В Оку Квань впадает.
— Врешь.
— В Оку.
— И Мышига в Оку. Смотри, на разных речках живем, а оба в Оку впадаем. Как два кораблика.
— Чудной ты! — усмехнулся Челюскин.
— Зато я алфабит знаю. Дьяк обучил. — Надо же было хоть чем-нибудь удивить этого рыжего.
— По какой книжке?
— Смешная такая. Азбука о голом и небогатом человеке.
Сенька двинул кулаком в Васино плечо.
— Послушай, да мы с тобой из одной азбуки вышли. Я тоже по ней алфабит учил. Ей-богу! — Челюскин скорчил постную физиономию, гнусаво пропел: — Аз есмь голоден и холоден, и наг, и бос, и всем своим богатством недостаточен.
Прончищев живо подхватил:
— Бог животы мои ведает, что у меня нет ни полушки.
— Ведает весь мир, что мне ни пить, ни есть нечего и взять негде, — гундосил Челюскин.
Частя, как пономарь, Васька забубнил:
— Говорил было мне добрый человек…
— Добрый был бы он человек, ежели бы свое слово не переменил.
А Прончищев смешно жаловался:
— Есть у людей много всего, денег и платья, только мне не дают.
— Живу я на Москве, поесть мне нечего и купить не на что, а даром не дают. — Будущий штюрман умирал со смеху.
Августовское солнце нещадно палило.
По бревенчатой мостовой спустились к Москве-реке. Вода спеклась от жары и истомы, казалось, течение остановилось.
— Во бедолага! — Невезучий и ноющий человечек из алфабита все еще не дожаловался до конца, и Прончищев никак не мог успокоиться: — На какую букву ни ткни — одни напасти. «Шел бы в гости, да никто не зовет. Щеголял бы хорошенько, да не во что».
— Довольно, — сказал Челюскин. — Еще какую беду накликаем. А вообще ты ловко бедолагу показываешь. Лицедей.
— Кто лицедей?
— Да ты.
Васе захотелось сказать рыжему что-то едкое. Не нашелся.
— Пойду, пожалуй.
— Ох, ох, губы надул. Лицедей — разве обидное прозвище? Ахтер это. В театруме был когда?
— В театруме? — Нет ли здесь подвоха какого, от этого штюрмана чего не дождешься.
— Ну где представления показывают?
— Не был.
— Эх ты, русский-тарусский. Ладно. Сегодня понедельник? Как раз фарс показывают.
…Театрум, по-другому комедиальная храмина, находился позади собора Василия Блаженного. Арлекин в тесной будочке продавал билеты — по 10, 6, 5 и 3 копейки.
Кареты подкатывали к подъезду. Проплывали напудренные парики. Мелькали цветные шелка. Высокие прически боярских барышень в виде парусников, голубей с распростертыми крыльями — взмахни ими, и воспарит барышня под купола Блаженного. Позванивали шпоры-колокольцы на офицерских ботфортах. Сладкий ветерок духов сменялся запахом ворвани.
Грянула музыка на хорах. У певчих разом раскрылись рты ноликами:
— Радо-о-о-ость… — Долгое, протяжное «о» вытягивали из них музыканты. — Радо-о-о-о-сть моя паче меры, утеха дра-а-ага-ая. Неоценимая краля, ла-а-ап-у-ушка-а мил-а-ая. И весела-а-а-а-я…
— Это фарс? — тихонько шепнул Вася.
— Менувет. Занавес откроют — будет фарс.
— И весела-а-а-ая, приятная, где теперь гуляешь? Стосковалось мое сердце, пошто так дерзаешь?
Две половинки занавеса поползли в сторону.
Музыка на хорах смолкла.
«Честный изменник» — так назывался фарс.
Вокруг цветочной клумбы — настоящая? — обмахиваясь веером, прохаживалась удивительной красоты женщина, ее звали Алоизия. Ее муж Арцуг сорвал розу — неужели настоящая? — понюхал, больно укололся о шипы. Он упал в обморок, однако быстро очнулся.
— О, как мне учинилось! — пожаловался Арцуг.
— Любовь наша изволила напасть на изрядный цвет, но единая капелька крови вас устрашила и на землю опровергла, — укорила мужа прекрасная Алоизия.
— Верный влюбленный всегда есть пужлив, — сказал Арцуг. Он был смешон и нелеп. Его было совсем не жалко.
И правильно, что Алоизия обманывала его.
— Любовь моя есть к вам вечная, — весело говорила Алоизия, и всем было понятно, что любит она молодого маркиза Альфонзо. Вот это кавалер: черноволосый красавец, талия тонкая, в движениях легок, воздушен.
И какие замечательные слова говорил он своей возлюбленной, когда противный Арцуг ушел со сцены:
— Я принужден говорить, что люблю вас. Вы есть моя самая красивая Венера.
— О, каково утешение! — Алоизия счастливо бросалась в объятия Альфонзо.
Смешно. Грустно. Необычно.
Стрелялись. Дрались на шпагах. Тщедушный и коварный Арцуг подстраивал убийство гордого и смелого маркиза Альфонзо, и у того по расшитому камзолу текла кровь — настоящая? Он умирал со словами любви на устах, ни на минуту не усомнившись, что пылкая страсть выше самой смерти. И, будь его воля, принял бы вторую смерть ради чести, во имя благородного служения даме сердца.
И можно было понять сидящую рядом с мальчиками барышню, которая одной рукой сжимала локоть кавалера, а другой батистовым платочком утирала невольные горючие слезы.
Отец никогда не говорил о любви покойной матушке. Васина память вбирала каждое словечко воистину замечательного фарса, и попроси кто, сейчас же смог бы воспроизвести слова всех героев.
На антресолях запела одинокая скрипка. Сама любовь пела.
Они уже вышли из театрума, а скрипка пела, пела, пела…
Никакими простыми, привычными, грубыми словами нельзя было выразить то, что испытал Вася. Это был один из самых прекрасных дней в его жизни.
Отец вернулся в Гостиный двор за полночь. От него несло вином. Отстегнул деревяшку, швырнул ее в угол. Видно, поиски правды окончились очередным поражением. Да и вино не прибавило веселья.
На следующий день отец и сын Прончищевы покинули Москву.
«ЛЮБОВЬ МОЯ ЕСТЬ К ВАМ ВЕЧНАЯ»
В августе серпы греют, вода холодит, дело привычное.
По утрам Вася вместе с дворовыми мужиками и ребятней спешил за Мышигу. Коса наточена, трава высокая. Низкий туман, холодя ноги, отступает к реке.
Валить траву Вася научился сызмальства.
Вместе с закадычным дружком, татарчонком Рашидом, Вася бежал за осиновую рощу. Там, близ неглубокого лесного озера, затерялся облюбованный лужок. Трава — по пояс.
Татарчонок поплевал на ладони:
— Пошла косить.
Косы разбегаются в лад — влево, вправо, влево, вправо.
Несколько лет назад отец из-под Азова привез в Богимово татарскую семью. Богимовские мужики по-доброму отнеслись к «махметкиным сынам», а малолетний Рашид был взят в господский дом для услужения. Рашид всякое слово своего юного хозяина ловил на лету. Плотно сбитый, черноглазый, подстриженный под горшок, он шариком катался по дому, по двору: колол дрова, носил воду, растапливал печи, сбивал масло, точил ножи, топоры, счищал в дымоходах гарь. Савишна его к рукам прибрала:
— Рашид, ты ба огород пополол, ты ба корыта свиньям налил. Ты ба…
Когда спрашивали, как его зовут, татарчонок отвечал:
— Махметское — Рашид. Русское — Тыба.
И стриг траву ровненько, под «нолик».
Часам к девяти утра лужок скошен.
Попили молока, умяли приличную краюху хлеба. Искупавшись, разлеглись на песчаной косе Мышиги. Вася нарвал букет сон-травы и поднес близко к глазам стебелек. Чашечка — шесть фиолетовых лепестков — кругло и нежно обволокла тычинки. Вот какой букет дарить Алоизии!
— Рашид, а где я был в Москве! Чего видал!
— Где был?
— Где был, там теперь уж нет.
— Зачем тогда спрашиваешь?
«Где бы я ни был, куда бы ни забросила меня судьба, а любовь к Алоизии пребудет в моей натуре до скончания дней» — так, умирая, еще не зная, что умирает, восклицал маркиз Альфонзо.
— Был в театруме. — И Вася рассказал Рашиду про Арцуга, Алоизию, маркиза Альфонзо.
Татарчонок опечалился:
— Зачем убили маркиза?
— Из-за любви. А как на шпагах дерутся! Из пистолета стреляют…
— По-настоящему?
— Понятное дело, по-настоящему. Бах, бах, бах!
Вася вскочил, размахивал руками, подпрыгивал, изображал в лицах всех героев фарса.
После обеда на дрожках прикатил Федор Степанович Кондырев с дочерью. Василий Парфентьевич обнял любезного друга, повел в дом изливать душу. Таня же немедленно потребовала у Васи показать ей голубя, что, как мужик, хохочет.
— Ты обещал!
Пришлось лезть на чердак — показывать «египтянина».
— Почему он не хохочет? Пускай хохочет! — требовала девочка.
— Не в духе он.
— А я хочу.