Валерий Замыслов - Иван Болотников Кн.1
К обеду один княжий загон вспахали и заборонили. Мужики освободили лошадей от сох и деревянных борон. Ребятишки отвели уставших коней на водопой, а затем, стреножив, выпустили на луг.
Пахари по обычаю во время страды в избы не ходили, а собирались на княжьем гумне и кормились кто чем мог.
К Болотниковым подсел сосед — бобыль Шмоток и серебреник Семейка Назарьев, мужик лет сорока, низкорослый, кряжистый, с округлым прыщеватым лицом.
Афоня, похрустывая жесткой ячменной лепешкой, снова насел на Иванку:
— Сразил ты меня, ей-богу, парень. Экую загадку раскумекал. Как же енто ты?
Иванка разломил ломоть надвое, посолил реденько: соль была в большой цене[16] да и достать негде, лукаво глянул на мужика и негромко рассмеялся:
— Памятью ослаб, Афоня. Да ведь ты мне её в прошлую жатву еще загадывал.
Шмоток сокрушенно всплеснул руками:
— Ай, промашку дал! Да как же енто я…
Афоня еще долго удрученно качал головой, плевался, но затем успокоился, утер бороденку и хитровато поднял заскорузлый палец:
— А вот угадайте, мужики, енту… Летят три пичужки через три избушки. Одна говорит: «Мне летом хорошо!» Другая говорит: «Мне зимой хорошо!» А третья: «Мне что зимой, что летом — все одинаково!» Ну, что енто? Хе-хе…
— Ты бы повременил, Афоня, со своими прибаутками. Зимой на полатях будем угадывать, а сейчас не ко времени, — добродушно посмеиваясь, осадил бобыля Семейка Назарьев.
— Эх, Семейка, одной сохой жив не будешь. Душе и послабление угодно. Господской работы не переделаешь, — деловито вымолвил бобыль.
Афоня Шмоток жил на селе пятый год. По его словам был он отроду сыном деревенского дьячка, от него познал грамоту. В пятнадцать лет остался сиротой. Крестьянствовал в вотчине князя Василия Шуйского, от голодной жизни бежал, бродяжил много лет по Руси и наконец оказался на землях Телятевского, где его и застали «заповедные лета»[17].
Приютила Афоню вдова — бобылка, тихая, и покорная баба, жившая по соседству с Болотниковыми на нижнем краю села в полусгнившей обветшалой курной избенке.
Шмоток — мужик бывалый, говорливый. Хоть и жил бедно, кормился чем бог пошлет, но никогда не видели его на селе удрученным. Вечно был он весел, беззаботен, чем немало удивлял многих мужиков-старожильцев — постоянно хмурых, злых, подавленных княжьей неволей.
Ели недолго: на гумно заявился приказчик.
— Поднимайтесь, ребятушки, ячмень сеять. День год кормит.
Мужики вышли на вспаханный загон. На телегах лежали кули с зерном. Засевали княжью ниву, как и во всей вотчине, своим житом. Правда, у большинства селян высевного хлеба ни на свое поле, ни на княжий загон не осталось, потому пришлось кланяться приказчику и лезть в долги.
Неделю назад выдал «благодетель» зерна под новый урожай из господских амбаров.
— Жрете много, сердешные. Креста на вас нет. Да уж господь с вами, князь милостив. Дам вам жита за полторы меры, — «сжалился» приказчик.
Мужики хмуро чесали затылки — уж больно великую меру Калистрат заломил. Урожаи из года в год низкие, а долги — с колокольню Ивановскую. Но делать нечего: на торгах хлебушек втридорога, до двадцати алтын[18] за четверть[19]дерут купцы. Так что ломай шапку, бей челом да терпи молча, а не то и на цепь угодишь за нерадение.
Иванка ссыпал жито из мешка в лукошко, повернулся к отцу:
— Пойду сеять, батя.
Исай, глянув вслед удалявшемуся сыну, довольно крякнул, и только теперь словно заметил он Иванкины широкие, слегка покатые плечи и упругую поступь сильного, ладного, сухощавого тела, облаченного в просторную полотняную рубаху.
Иванка ступил на край загона, сунул руку в лукошко и неторопливо, размашисто бросил зерно на свежевспаханное поле.
«Добрый пахарь вырос, слава те осподи», — радостно думал Исай и пошел чуть левее сына, роняя на комковатую землю твердые выпуклые золотистые зерна.
Мужики уже досевали поле, когда из села прискакал русокудрый наездник в нарядном кафтане. Молодец резко остановил на меже лошадь, отыскал глазами приказчика, приосанился, привстал на стременах и звонко выкрикнул:
— Князь Андрей Андреевич из Москвы едет!
Приказчик со страху рухнул на колени, а гонец из господской дружины взмахнул нагайкой и птицей понесся назад.
Глава 5
В лесной избушке
Тимоха перекрестился и потянулся было за самопалом, но сидевший рядом холоп дернул его за руку.
— Чумной ты, Тимоха. Это же и впрямь девка.
Василиса, увидев пришельцев, застыла на месте, смутилась. Мамон вышел из-за стола, подпер бока руками и во все глаза уставился на неё — рослую, гибкую, с высокой грудью, пышноволосую.
«Век живу, но такой красы не видел», — пронеслось в захмелевшей голове.
— Ты уж прости нас грешных, милая. Сдуру холоп по тебе пальнул, за ведьму тебя принял, — участливо вымолвил Мамон.
Василиса повернулась к бортнику:
— Там человек хворый, батюшка Матвей Семеныч, у крыльца лежит.
Бортник и княжьи люди вышли из избушки. Бродягу подняли, втащили в избу и положили на лавку-лежанку, покрытую медвежьей шкурой.
Мамон, подозрительно поглядывая на незнакомого мужика, спросил:
— Отколь такой сыскался?
— В лесу подобрала. Накормить бы его, дедушка, — промолвила Василиса и ушла в горенку.
Мамон проводил девку масленым взором и, на время забыв о старухе, у которой только что выпытывал о беглом люде, приступил с расспросами к бортнику:
— У тебя ведь, старик, не было девахи. Где раздобыл, кто такая? Из каких земель заявилась?
— Сироту пожалел. Без отца, без матери, — уклончиво отвечал Матвей.
— Да ты толком сказывай.
— Скиталась по Руси с отцом, матерью. Доброго боярина да десятину землицы хлебородной старики искали. Да где уж там… Так по весне и примерли с голоду да мору, а девка одинешенька осталась. Нашлись добрые люди и ко мне привели. Нам со старухой подспорье нужно, немощь берет.
— Кто господин её был?
— Сказывала, ярославского дворянина. Поместье его обнищало, запустело. Мужиков и холопов на волю господин отпустил. Вот и скитались. А эту — Василисой кличут.
— Поди, беглянку укрываешь, старик? — недоверчиво проворчал пятидесятник.
— Упаси бог, Мамон Ерофеич. Сиротку пригрел.
— Так ли твой дед речет, девонька? — выкрикнул Мамон.
Василиса вышла из горенки в червленном убрусе, слегка поклонилась пятидесятнику.
— Доподлинно так, батюшка.
Покуда Мамон вел разговоры с бортником, Матрена занялась бродягой: поила целебной настойкой из диких лесных и болотных трав, тихо бормотала заклинания.
— А ну погодь, старуха. Мужику не тем силы крепить надо. На-ко, родимый, — вмешался Матвей и, приподняв бродягу, подал ему полный ковш бражного меду.
Пахом трясущимися руками принял ковш и долго пил, обливая рыжую бороду теплой тягучей медовухой. Пришел в себя, свесил с лавки ноги, окинул мутным взглядом избу, людей и хрипло выдавил:
— Топерь хоть бы корочку, Христа ради. В брюхе урчит, отощал, хрещеные.
— Поешь, поешь, батюшка. Эк тебя скрючило, лица нет, — тормошилась Матрена, подвигая бродяге краюху хлеба и горшок щей.
Пахом ел жадно, торопливо. Восковое лицо его, иссеченное шрамами, заметно ожило, заиграло слабым румянцем. Закончив трапезу, бродяга облизал широкую деревянную ложку, щепотью сгреб крошки со стола, бросил в рот, перекрестился, поднялся на ноги, ступил на середину избы, земно поклонился.
— Вовек не забуду, православные. От смерти отвели.
— Ну что ты, что ты, осподь с тобой. Чать, не в церкви поклоны бить. Приляг на лавку да вздремни, всю хворь и снимет, — проговорил Матвей.
Все это время Мамон почему-то молчал и пристально вглядывался в новопришельца, морщил лоб, скреб пятерней бороду, силясь что-то припомнить. Наконец он подошел к лавке, на которой растянулся бродяга, и спросил:
— Далеко ли путь держишь, борода?
Пахом, услышав голос Мамона, приподнял голову, насторожился. Однако тотчас смежил веки и молвил спокойно:
— Путь мой был долгий, а сказывать мочи нет. Прости, человече, сосну я.
Мамон осерчал было и хотел прикрикнуть на бродягу, но тут вступился за незнакомца Матвей:
— Слабый он, Мамон Ерофеич. Лихоманка его скрутила. Велик ли с хворого спрос.
Мамон что-то буркнул и вышел из избы во двор. За ним подались и холопы — сытые, разомлевшие.
В горнице бортник отругал Матрену:
— Языком чесать горазда, старая. Ни беглые, ни разбойные люди здесь не хаживают.
— Так вот и я енто же, батюшка, — отвечала старуха. Матвей глянул на бродягу. Тот лежал с закрытыми глазами, весь взмокший, с прилипшими ко лбу кольцами волос.