Николас Уайзмен - Фабиола
По прибытии в Рим Фульвий снял квартиру, меблировал ее с необычайною роскошью и набрал целую толпу рабов. Он любил сорить деньгами, но еще больше любил, чтобы все говорили об этом. Красота, богатство Фульвия, светские манеры и внезапное появление его в Риме привлекали к нему всеобщее внимание.
Развращенный и пресыщенный Рим требовал от человека немногого: он должен был быть богат, давать ужины и принимать гостей. Остальное никого не интересовало. Рим находился уже в том состоянии упадка, когда богатство и красота предпочитаются всему на свете. Император принял Фульвия благосклонно, — чего же больше? И весь римский свет спешил познакомиться с приезжим.
В лице Фульвия, чрезвычайно красивом, было, однако, что-то неприятное. От тонких черт его лица, словно изваянных из мрамора, казалось, веяло холодом...
Скоро все сели, или, лучше сказать, возлегли на длинных кушетках вокруг стола. Центр занимал хозяин с двумя гостями. По одну сторону стола сидела Агния и Фабиола (в отличие от мужчин, женщины не могли возлечь по обычаям того времени), а напротив них расположились Себастян и Фульвий. Часть подковообразного стола осталась пустою, чтобы слуги могли менять посуду и подавать новые блюда. Стол был накрыт скатертью; скатерти уже начали широко использоваться, хотя во времена Горация о них еще не имели представления.
Когда гости почувствовали себя сытыми, завязался общий разговор.
— Что нового рассказывали нынче в банях? — спросил Кальпурний, — я, знаете, не хожу туда; мне недостает времени на эту суету, я всегда так занят, так завален работою...
— Очень интересные слухи. Божественный Диоклетиан приказал, чтобы термы были непременно окончены в течение трех лет.
— Невозможно! — воскликнул Фабий. — Еще на днях, проходя в сады Саллюстия, я взглянул на работы, и уверяю вас, что они мало продвинулись с прошлого года. Остается бездна дел: надо пилить плиты из мрамора, вытачивать и полировать колонны, а это не пустяки.
— Верно, — заметил Фульвий, — но я знаю, что во все концы империи разослан приказ согнать в Рим всех пленных, всех преступников, приговоренных к работе в рудниках; кроме того, тысячи христиан, которых используют на этих работах, быстро их продвинут.
— А почему на них используют преимущественно христиан, а не других преступников? — спросила Фабиола с любопытством.
— По правде сказать, этого я не знаю, — ответил Фульвий, улыбаясь и показывая ряд блестящих, белых, как жемчуг, чубов. — Могу только сказать, что я узнаю христианина среди сотен преступников.
— Почему? — хором спросили все присутствующие.
— Обыкновенно преступники не слишком любят трудиться, и это понятно: их постоянно надо побуждать бичом, чтобы работа двигалась. Кроме того, они беспрестанно ругаются между собой и даже дерутся. Христиане же, напротив, трудолюбивы и спокойны. Я видел в Азии собственными глазами молодых, богатых, знатных патрициев, избалованных дома нежными родными. Они были схвачены, уличены в том, что принадлежат к христианской секте, и, следовательно, приговорены на всю жизнь к тяжким работам. Верите ли, что они своими белыми руками, никогда не знавшими тяжестей, работали так же усердно, как простые рабы. Мало того, они помогали рабам и вместе с ними таскали тяжеленные камни. Это, разумеется, не мешало надзирателям бить их палками, потому что божественный император приказал обращаться с ними как можно суровее и стараться всеми способами сделать участь их невыносимой. Они все терпели и не жаловались.
— Я не могу сказать, чтоб этот род правосудия был мне по сердцу, — сказала Фабиола, — но мне хотелось бы узнать, — глупость или бесчувствие христиан служит источником этого смирения и трудолюбия. Что за люди эти христиане?...
— А вот спросите у Кальпурния, — сказал Прокул, — он в качестве философа все знает, все разрешит и может говорить о каком угодно предмете в продолжение целого часа, не останавливаясь ни на секунду.
— Кальпурний не уловил насмешки в словах Прокула и сказал важно и торжественно:
— Это нелепое суеверие получило начало среди иудеев, которые сами происходят из Халдеи. Основатель секты некто Иисус по прозванию Христос возбудил иудеев против государства, а потом, когда они изгнали его, он собрал шайку из девяноста человек и занялся разбоем. Прокуратор Пилат захватил его и казнил, но подавленное на время суеверие просочилось в другие страны и, разумеется, к нам в Рим, куда от варваров стекается всякая мерзость. Поклоняясь своему распятому софисту, христиане поступают, как самые дикие народы, а богов, которые укрепили мощь нашей империи, отвергают и глумятся над ними. Они не желают воздавать почести божественному Августу и нарушают наши законы. И все из-за их ненависти ко всему роду человеческому. Они враги государства и поэтому скрывают от всех свои обряды. Они узнают друг друга по тайным знакам и отличиям и без разбора называют друг друга братьями и сестрами. Большинство из них -темные ремесленники и неграмотные женщины. Я слышал, что на их собраниях происходят самые отвратительные вещи. По какому-то нелепому убеждению они поклоняются ослиной голове и орудию казни, которое воистину их достойно. Когда человека принимают в секту, перед ним кладут младенца, покрытого мукой, и новичку предлагают нанести по поверхности удары и, он сам того не зная, убивает младенца. Тогда все начинают жадно рвать его тело и слизывать текущую кровь.
Словом — это настоящая угроза для всей страны. Печально, что эта зараза так распространилась в городе и в провинции.
Все слушали этот вздор с живейшим любопытством, кроме молодого офицера; его лицо выражало несказанное презрение, и он многозначительно взглянул на Агнию, которая сидела словно окаменевшая. Она едва заметно кивнула ему головой и также едва заметно коснулась губ пальцем. Он понял, что она просит его не вступать в разговор. Сильный румянец залил лицо Себастьяна; он потупил глаза и принялся вертеть в руках ветку зелени, которая лежала между плодами на дорогом б люде.
— Из всего этого следует, — сказал Прокул, — что термы вскоре будут окончены и наступят великие празднества. Не будет ли божественный Диоклетиан присутствовать при открытии и освящении терм?
— Разумеется, — сказал Фульвий, — по этому случаю нас ожидают шумные торжества. Я знаю, что приказано поймать в Нумидии самых свирепых львов и леопардов. Такой храбрый воин, как ты, Себастьян, — сказал Фульвий, обращаясь внезапно к соседу, — должен приходить в восторг от благородных зрелищ амфитеатра, особенно когда погибающие на арене принадлежат к числу врагов великого императора и великой республики.
Себастьян приподнялся на кушетке и, устремив на соседа горящий, но твердый взгляд, спокойно сказал:
— Я бы не заслуживал названия храброго воина, которое ты сейчас дал мне, если бы мог видеть хладнокровно борьбу (так называют ее, хоть это и неправда) женщины, ребенка или даже безоружного мужчины с диким зверем. Такие зрелища неблагородны, хотя ты и назвал их благородными. Да, я готов обнажить меч мой против врагов республики и императора, но не стану сражаться с безоружными, и с удовольствием убью льва или леопарда, который готов растерзать невинного, хотя бы это и совершалось по приказанию императора.
Фульвий хотел было возразить, но Себастьян тяжело положил на плечо ему свою красивую, но крепкую руку и с силою продолжал:
— Выслушай до конца. Я не первый и не лучший из римлян, которые так думают. Вспомни слова Цицерона: «Эти игры, конечно, великолепны, но какое удовольствие может находить человек, одаренный тонким умом, при виде слабого существа, терзаемого зверем, наделенным страшной силой?» Я не стыжусь, что разделяю мнение величайшего из римских ораторов.
— Стало быть, мы никогда не увидим тебя в амфитеатре, — сказал ласково Фульвий, хотя в звуке его голоса послышалось что-то фальшивое, а в выражении лица появилось лукавство.
— Если ты меня увидишь в амфитеатре, то уверяю тебя, что я буду на стороне беззащитной жертвы, а не на стороне зверей, готовых растерзать ее.
— Славно сказано, Себастьян! — невольно воскликнула Фабиола и захлопала в ладоши.
Фульвий замолчал. В эту минуту все встали из-за стола, начались прощания и разъезд гостей.
IV
Пока гости ужинали в зале Фабия, Сира пришла к кормилице Фабиолы, Евфросинии, которая перепугалась, увидев ее рану. Евфросинья обмыла рану и перевязала ее.
— Бедняжка! — сказала она. — Но что ты сделала такое, чтобы заслужить гнев нашей госпожи? Тебе, должно быть, очень больно? Сильно же ты, вероятно, провинилась перед ней, если она так разгневалась. И сколько крови! Боги мои, да что ж ты такое сделала?
— Я осмелилась спорить с ней.
— Спорить? Спорить с госпожой? Бессмертные боги! Да ты рехнулась? Слыханное ли это дело, чтобы раба могла спорить с госпожой, как наша! Сам Кальпурний побоится спорить с ней! Теперь я не удивляюсь, что она... так взволновалась, что и не заметила, как поранила тебя! Однако ты молчи и никому не рассказывай! Не надо, чтобы знали, что... что... ну, что ты спорила с нею. Это не сослужит тебе добрую службу. Нет ли у тебя хорошенького шарфа? Я перевяжу им твою руку, будто ты принарядилась, вот и не будет видно твоей раны, никто ее не заметит. Но это у твоих подруг много нарядов, а у тебя ничего нет; ты, кажется, совсем не любишь наряжаться. Я пойду погляжу.