Висенте Ибаньес - Мертвые повелевают
Прошло много времени, но никто не показывался. Окружавшая его лесная растительность, казавшаяся огромной в таинственном сумраке ночи, без умолку шелестела, как будто иронически посмеивалась над его гневом. Наконец свежесть и величие дремлющей природы, должно быть, подействовали на него. Он презрительно пожал плечами и, держа револьвер наготове, снова тронулся в путь; дойдя до башни, он заперся у себя.
Весь следующий день он провел в море с дядюшкой Вентолера. Вернувшись домой, он нашел на столе уже остывший ужин, который принес ему Капелланчик. Несколько крестов и имя Фебрера, нацарапанные стальным острием на стене, поведали ему о посещении юноши. Семинарист не мог вести себя спокойно, имея нож под рукой.
На другое утро мальчик явился в башню с таинственным видом. Он должен сообщить дону Хайме важные вещи. Накануне вечером, гоняясь за какой-то птицей в сосновом лесу, по соседству с кузницей, он видел издалека, как под навесом своего жилища Кузнец разговаривал с Певцом.
— Ну, и что же дальше? — спросил Фебрер, удивляясь тому, что юноша замолчал.
Ничего. Да разве этого мало? Певец не любит ходить по горам: взбираясь на них, он начинает кашлять. Он всегда выбирает долины и усаживается под миндальными и фиговыми деревьями, чтобы сочинять свои куплеты. Если он поднялся к кузнице, то, наверно, Кузнец позвал его к себе. Оба говорили очень оживленно. Верро, по-видимому, давал советы, а бедняга слушал его и утвердительно кивал головой.
— И что же? — переспросил Фебрер.
Капелланчик с сожалением взглянул на недогадливого сеньора. Нынче суббота, день фестейжа. Они наверняка задумали что-то против сеньора, на случай если тот явится в Кан-Майорки.
Фебрер воспринял эти слова с презрительной усмешкой. Он спустится к хутору, несмотря ни на что. Подумаешь, как они ему страшны!.. Жаль только, что они все медлят и не нападают! Остаток дня он был настроен возбужденно и воинственно, желая, чтобы поскорее наступил вечер. Прогуливаясь, он избегал подходить к Кан-Майорки, а смотрел на дом лишь издали, надеясь увидеть в дверях, хотя бы на несколько минут, изящную фигурку Маргалиды, казавшуюся на расстоянии совсем маленькой. И, тем не менее, он не осмеливался приблизиться, словно какая-то неодолимая робость преграждала ему путь к усадьбе, пока светило солнце. С тех пор как он начал ухаживать, он не мог явиться в дом на правах друга. Его приход способен был смутить членов семьи; к тому же, он боялся, что девушка при виде его спрячется.
Как только день угас и на ясном зимнем небе заблестели звезды, Фебрер вышел из башни.
На коротком пути к дому Пепа в его уме снова ожили воспоминания с такой же убийственной отчетливостью, как и в прошлый раз, когда он шел на смотрины.
«Если бы меня увидела мисс Мери, — подумал он, — она, вероятно, сравнила бы меня с сельским Зигфридом, который отправляется убивать дракона, охраняющего ивисское сокровище… Если бы меня увидели некоторые знакомые дамы, каким смешным все бы им показалось!»
Но его любовь мгновенно вытеснила эти воспоминания. Ну и что же, если б его увидели?.. Маргалида выше всех заурядных женщин, которых он когда-то знал: она первая, единственная. Все его прошлое существование казалось ему ложным, искусственным, как жизнь на театральных подмостках, разрисованная и разукрашенная обманчивой мишурой.
Подойдя к навесу, он застал там уже всех поклонников в полном сборе; они как будто что-то обсуждали, понизив голос. При виде его все мгновенно замолчали.
— Добрый вечер!
Никто не ответил; никто даже ничего не промычал в ответ на его слова, как в прошлый раз.
Когда Пеп, открыв дверь, пропустил их на кухню, Фебрер увидел, что у Певца через левое плечо висит тамбурин, а в правой руке он держит барабанную палочку.
На вечере ожидалась музыка. Одни атлоты, рассаживаясь по местам, лукаво улыбались, словно заранее предвкушали нечто необычайное. Другие, более серьезные, хранили с достоинством брезгливую мину, как люди, опасающиеся присутствовать при неизбежном скандале. Кузнец с безучастным видом сидел в одном из дальних углов, стараясь съежиться и затеряться среди товарищей.
Кое-кто из молодежи уже побеседовал с Маргалидой, как вдруг Певец, увидя, что стул не занят, подошел и сел на него; затем он укрепил тамбурин между коленом и локтем, опершись головой на левую руку. Палочка медленно застучала по натянутой коже инструмента, и послышалось продолжительное шиканье, требующее водворения тишины. То был новый романс: каждую субботу Певец преподносил новые стихи дочери хозяина дома. Обаяние дикой и заунывной музыки, которой привыкли восторгаться с детских лет, заставило всех Бедный чахоточный запел, сопровождая каждый куплет заключительным клохтаньем, от которого содрогалась его грудь и багровели щеки. Но все же в этот вечер Певец, казалось, чувствовал себя более сильным, чем когда-либо; глаза его блестели каким-то особым блеском.
При первых же словах его романса в кухне раздался всеобщий хохот, атлоты отдавали должное ироническому дарованию сельского поэта.
Фебрер почти не разбирал слов, слушая эту монотонную и визгливую музыку, напоминавшую, пожалуй, первые песни моряков-семитов, рассеянных по Средиземному морю; он погрузился в собственные размышления, чтобы сократить время ожидания и меньше страдать от непомерно долгого романса.
Взрыв хохота привлек его внимание: он смутно угадал в этом смехе нечто враждебное, направленное против него. Что там поет этот взбесившийся ягненок?.. Голос поющего, его крестьянский выговор и непрерывное клохтанье в конце куплетов делали почти неуловимым для Хайме смысл слов; однако мало-помалу он разобрал, что романс направлен против девиц, мечтающих бросить деревню, выйти замуж за дворян и блистать нарядами, какие носят городские сеньоры. Дамские моды описывались самым нелепым образом, что вызывало смех у сельских слушателей.
Простак Пеп тоже смеялся этим шуткам, которые льстили его самолюбию крестьянина и гордости мужчины, склонного видеть в женщине лишь товарища по тяжелому труду. Правильно! Правильно! И он покатывался с хохоту вместе с молодыми парнями. Ну и шутник же Певец!
Но, пропев несколько куплетов, импровизатор заговорил уже не вообще, а об одной из них, гордой и бессердечной. Фебрер инстинктивно взглянул на Маргалиду — та сидела неподвижно, потупив глаза, бледная, словно оробев не от того, что слышала, а от того, что неминуемо должно было произойти.
Хайме заерзал на своем месте. Этот грубиян смеет так оскорблять ее в его присутствии!.. Новый взрыв смеха среди парней, еще более громкий и наглый, опять заставил его прислушаться к стихам. Певец высмеивал девицу, которая, желая стать сеньорой, собирается выйти замуж за разорившегося бедняка, бездомного и безродного чужеземца, у которого даже нет пахотной земли…
Эффект этих куплетов был мгновенным. У Пепа, при всем его тугодумии, мелькнула, словно искра, яркая догадка, — он вскочил, повелительно вытянув вперед обе руки:
— Хватит! Хватит!
Но урезонивать было уже поздно. Что-то темное выросло внезапно между ним и огнем лампы — Фебрер рванулся вперед одним прыжком.
Он ловко схватил с колен Певца тамбурин и тут же ударил им по его голове с такой силой, что кожа порвалась и ободок повис над окровавленным лбом, как сбитая набекрень шапка.
Парни вскочили со своих мест, еще не понимая, что им надо делать, но все мгновенно схватились рукой за пояс. Маргалида с плачем кинулась к матери, а Капелланчик решил, что настал момент пустить в ход нож. Отец, пользуясь авторитетом старшего, властно крикнул:
— Вон! Вон!
Атлоты повиновались и вышли из дому в поле. Несмотря на протесты Пепа, Фебрер вышел вместе со всеми.
Атлоты, видимо, разошлись в мнениях и жарко спорили. Одни возмущались: побить несчастного Певца, жалкого больного, который не может даже защищаться!.. Другие качали головой, — они этого ждали: нельзя безнаказанно оскорблять человека и думать, что так все и обойдется. Они заранее были против этой песни, придерживаясь того мнения, что когда мужчинам надо объясниться, то это полагается делать с глазу на глаз.
Из-за несходства во мнениях и соперничества на любовной почве они чуть было не подрались. Внимание их отвлек Певец. Он уже освободился от тамбурина, нахлобученного ему на голову, и вытер кровь со лба; теперь, все еще разъяренный, он только громко плакал, как всякий слабый человек, готовый на самую страшную месть и вместе с тем скованный собственным бессилием.
— Меня! Меня! — стонал он, ошеломленный неожиданным ударом.
Внезапно он нагнулся, нащупал в темноте несколько камней и стал швырять ими в Фебрера, отбегая каждый раз на два-три шага, как бы для защиты в случае нового нападения. Булыжники, брошенные его слабой рукой, пропадали во тьме или стукались о навес.