Святослав Рыбас - Генерал Самсонов
По словам поляка, и в передаче датчан все выглядело так.
Однажды в лагерь были приведены четыре казака в шароварах с лампасами красного цвета. Их вывели во дворик, поставили шагах в двух от стены барака, и через щель в стене поляку все было видно. У первого казака положили правую руку на маленькую чурку и штыком-ножом отрубили по половине пальцев большого, среднего и мизинца, сделав из кисти какую-то рогульку. Обрубки отлетали и падали на землю, а немецкие солдаты их подбирали и складывали казаку в карман. Потом увели в барак. Второму казаку отрубили уши. Третьему ударом штыка сверху вниз отсекли кончик носа, который повис на кусочке кожи. Казак знаками попросил, чтобы отрезали повисший кусок, и тогда ему дали перочинный ножик, и несчастный горемыка сам отрезал собственный нос.
Про эти ужасы невозможно было слушать. Оржаневская закрыла уши. Но Хениус поднял кверху палец и сказал, что они обязаны знать, а там пусть судят, как хотят.
Привели четвертого казака, продолжал Хениус. Что хотели с ним сделать, неизвестно. Он выхватил штык и ударил одного германца и стал драться со всеми остальными пятнадцатью солдатами. И они его закололи штыками...
- Я думаю, это правда, - заключил Хениус. - Когда я был датским консулом в Одессе, я узнал русский характер. Вы очень своевольны.
- Он должен был терпеть? - спросила Казем-Бек с аристократической горделивой простотой.
- Но чего он добился? - тоже спросил ее Хениус. - Надо было подчиниться судьбе.
Впрочем, больше таких историй они не слышали, хотя читали в глазах военнопленных горький упрек. "Вы все равно уедете, а нам оставаться, - так понимала их Екатерина Александровна. - Мы не можем всего рассказать!"
Здесь были иные правила, иные законы управляли и спасали людей.
Лагерь Данциг-Тройль встретил краснокрестную делегацию духовым оркестром, исполнявшим "На сопках Маньчжурии". Сестры остановились как вкопанные. Они помнили эти слова: "Плачет, плачет мать родная, плачет молодая жена..." Хотя играли одну музыку, скорбная молитва песни звучала в сердце.
Серые бараки тянулись унылыми рядами, словно застывшая тоска. Над церковным бараком возвышался крест, и сестры перекрестились, утешаясь видом православного символа.
Тучный комендант с бисмарковскими усами показал лагерь - бараки, лазарет, отхожие места, читальню, переплетную, сапожную мастерскую - и, показывая, давал понять, что ставит немецкую культуру выше всех.
Впоследствии Екатерина Александровна повидала другие лагеря, и везде, на Лебе, в Бютове, Гаммерштейне, Черске, Тухале, Арисе, Гайльберте, Прейсиш-Голланде она сталкивалась с двумя культурами, комендантской и российской, которые существовали сами по себе. Она заходила в комнатки лагерных комитетов взаимопомощи, где кто-то, то ли солдат, то ли унтер-офицер, то ли вольноопределяющий, каждый раз обещали разыскать кого-нибудь из второй армии, и каждый раз Екатерина Александровна испытывала чувство горечи и вины за то, что пережили эти люди. Но постепенно вырисовывалась картина, отодвигавшая страдания отдельного человека на второй план. В том числе и ее страдания.
Екатерину Александровну просили прислать книги для читален, ноты для оркестров, пьесы для драматических кружков, учебники для школ /были в лагерях и подростки/, и хотя не везде были школы и оркестры, зато везде были комитеты взаимопомощи, и они отвергали важную жизненную опору, без которой Екатерина Александровна не мыслила человеческое существование. Им не нужно было геройство, они его презирали.
Еще в первом лагере комендант сказал, что главное уже сделано немецкими руками: немцы заставили пленных думать и заботиться о себе; это всегда было свойственно Германии по отношению к России.
Екатерина Александровна возразила, приведя для примера успехи в Средней Азии, где обаяние русского имени творило добро.
За комитетами взаимопомощи стояла традиция новгородского веча и крестьянской общины, не чуждая Екатерине Александровне, ибо она выросла в Акимовке, бок о бок с крестьянским миром, но все-таки неглавная, негосударственная. А сейчас взаимопомощь заменяла им родину! Они сами произвели свою простонародную государственность.
В солдатских лагерях Екатерина Александровна узнала, что случилось с армией мужа, узнала о маршах по песчаным дорогам, последних сухарях, "чемоданах", боях в окружении. Только об Александре Васильевиче - ничего не узнала.
Она хотела поехать в крепость Кенигштейн, где содержался генерал Клюев.
Хениус сказал ей, что найдена могила Самсонова, возле Вилленберга, близ какой-то фермы, и что лучше поехать туда. А Кенигштейн - не по пути, далеко.
Она видела будто наяву - ночной лес, перекопанные, заваленные деревьями дороги и лезущих, как муравьи, солдат, вытаскивающих на руках пушки; ночную тьму резали прожектора, били пулеметы, но муравьи лезли, лезли, в штыки, из последних сил, две ночи не спали, три ночи не ели...
Датчане сказали о Клюеве, что нельзя его осуждать за сдачу в плен, потому что даже рыцари в безнадежных случаях ломали шпаги и отдавали их неприятелю.
- А ее муж застрелился! - гневно возразила Казем-Бек.
- Разве он этим принес пользу своей стране? - спросил Хениус. - Вы, русские, порой бесчувственны к смерти.
- Вы плохо знаете русских! - сказала Казем-Бек.
- Я много лет жил у вас, - возразил Хениус. - Я уважаю Россию, но есть вещи непонятные...
- Тогда не судите о них! - заключила Казем-Бек. - Теперь Клюев с его рыцарством навеки опозорил себя, а генерал Самсонов умер героем.
За прахом Самсонова поехала одна Екатерина Александровна в сопровождении пожилого немецкого майора, сухого службиста с огромной старинной саблей. Оржеховская и Казем-Бек обследовали большой недавно выстроенный лагерь в Прейсиш-Голланде, и благословили ее.
Она проехала через Дейч-Эйлау, Монтово, Сольдау, Нейденбург, Мушакен, видела удлиненные, еще не разобранные платформы, предназначенные для выгрузки пехоты из вагонов, видела сломанные перила и стены вокзалов посеченные щербинами; разговаривала с лютеранским пастором, поведавшим ей, что он был в Нейденбурге в те страшные дни и знает, что один немец бросил камнем в казака и был застрелен, но это был единственные немец, который погиб при русских; майор спорил с пастором, говорил о жестокости русских, но священник отвечал, что берлинские газеты врали... Майор хотел втянуть Екатерину Александровну в спор о немцах и русских, но она не захотела и, сложив руки на коленях, опустила повязанную серой сестринской косынкой голову.
- Вы русская? - спросил с сочувствием пастор.
Она не ответила.
- Мы едем выкапывать тело ее мужа, - сказал майор. - Генерал Самсонов. Возможно, слышали?
- Нет, не слышал, - вздохнул пастор, выражая сочувствие вдове убитого. - Вы повезете его на родину, госпожа?
- Да, на родину, - вымолвила Екатерина Александровна. - У него есть родина, есть дети. Он вернется к себе.
- Это правильно, - согласился пастор.
Она подняла голову и вгляделась в неразличаемое прежде лицо, которое минуту назад как бы заслонялось черной сутаной. Это было обыкновенное скуластое простонародное лицо с курносым носом и карими круглыми глазами, оно не выражало ни глубокой мудрости, ни горячего сострадания, но в нем было понимание.
- Скорбные могилы воспитывают воинов, - буркнул майор. - Я считаю, что нельзя отдавать даже могилы... У меня три сына погибло, я даже не знаю, где они лежат.
- Вас объединяет скорбь, - сказал пастор. - То, что предстоит этой госпоже, заставляет сжаться любое ожесточенное сердце.
В Нейденбурге священник простился, а они поехали дальше, каждый со своим горем, как с тяжелой старинной саблей.
В Вилленберге, маленьком чистом городе с узкими домами, Екатерине Александровне вернули медальон мужа и сказали, что могила - в двух верстах от фольварка Каролиненхоф.
Она взяла потускневший медальон, прочитала выгравированную надпись "Помни о нас" и под взглядами майора и вилленбергского ландрата почувствовала упрек покойнику. Вот уж совсем рядом был Александр Васильевич, и ей полагалось скорбить, но скорби не было, Екатерина Александровна заканемела.
Ночью в холодной номере гостиницы, где еще не топили печь, она вспомнила свою жизнь с Самсоновым и удивилась тому, как мало времени он уделял ей и детям, и снова упрекала его. Вот она девочка из Акимовки, а он лубенский гусар в красных чакчирах и голубом доломане на могучем коне. А что дальше? "Вы замундштучили меня и полным вьюком оседлали..."
Ей привиделся яркий день на Николу Вешнего, казаки поют, джигитуют, и ротмистр Головко, поощряемый ее мужем, садится на разгоряченную лошадь.. Все сгинуло. И тот день, и муж, и бедный Головко! Что за слепая сила, которая брала людей и бросала куда хотела?
Серым холодным утром Екатерина Александровна поехала на фольварк Каролиненхоф. Майор сидел рядом с ней в коляске и, поставив саблю между колен, сонно смотрелна темные сосны. Позади коляски ехала телега, в ней постукивали большой ящик.