К. Осипов - Дорога на Берлин
— Это он всех, кто не из Голштинии, смердами считает, — прошипел Барятинский.
— Холоп! Schwein![46] — завизжал Петр и вдруг длинными скачками пустился бежать по коридору.
— Федька, хватай его! — гаркнул Орлов.
Барятинский метнулся к Петру, уцепился за полы и покатился вместе с ним на пол. Орлов двумя прыжками подскочил к ним и, крякнув, навалился на Петра своей огромной тушей. Петр слабо застонал, забился… Барятинский, отвернувшись, дрожащими руками чистил камзол.
Через минуту Орлов привстал на колени и медленно поднялся.
— Готов, — сказал он глухо. — Надобно его перенести да лекаря потом позвать…
В тот же день нарочный из Ропши привез Екатерине пакет. На листке серой с жирными пятнами бумаги Алексей Орлов писал прыгающим почерком: «Матушка! Готов итти на смерть, но сам не знаю, как эта беда случилась. Матушка, его нет на свете. Он заспорил за столом с князем Федором, не успели мы разнять, а его уж и не стало. Сами не помним, что делали. Свет не мил: прогневили тебя и погубили души навек».
Это было лучшее разрешение мучившего всех вопроса: она давно знала, что мешающий зуб нужно удалить. Но надо было отклонить от себя всякие подозрения. Первоначально это показалось ей невозможным.
— Убийство Петра роняет меня в грязь, — сказала она Панину.
— Теперь бесполезно о покойном государе жалеть, — ответил старый дипломат.
Екатерина задумалась.
— Вы правы, — произнесла она. — Надо быть твердым в своих решениях; только слабоумные нерешительны.
Был выход: обвинить Алексея Орлова с приспешниками, свалить на них всю вину. Но это значило сразу подорвать доверие к себе у всех приверженцев, подрубить сук, на котором сидишь. Здравый смысл не позволял ей этого сделать: она только начинала игру и с политической дальновидностью рассчитывала свои козыри.
В Александро-Невской лавре было выставлено тело скончавшегося от приступа геморроя императора. На нем голубой мундир голштинских драгун; на шее — широкий шарф. Лицо черно, как у пораженных апоплексическим ударом. Но всматриваться было некогда: дежурные офицеры торопили проходивших, не позволяя останавливаться у гроба.
Глава четвертая
Конец войны
Когда воцарился Петр III, в Берлине вздохнули свободно. Россия заключает военный союз, посылает вспомогательный корпус, — чего ж лучше! Казалось, вдруг предстала возможность повернуть колесо фортуны!
Но прошло недолгое время, и Петр III сошел со сцены.
— Parbleu! Он дал свергнуть себя, точно ребенок, которого отсылают спать! — в бессильной ярости кричал король.
Корпус Чернышева отозван, военный союз расторгнут. Видимо, правительство Екатерины II возобновит войну, а ресурсов больше нет. Все израсходовано. Пруссия бедна, как церковная мышь. Не на что больше нанимать ландскнехтов. Немецкие князья не верят больше в долг; они предпочитают продавать своих рекрутов, схваченных во время облав, в заморские страны, которые платят наличными. Ландграф Гессенский продал Англии для посылки в Америку семнадцать тысяч солдат за три миллиона фунтов стерлингов, не считая вознаграждения за убитых и раненых. Где же Пруссии достать такие деньги! Она и без того вся в долгах. По пословице — в долгу, что в море: ни дна, ни берегов.
Нет даже маленьких утешений, помогающих сносить большую неудачу: не стало Тотлебена, так ревностно служившего Пруссии, нет больше Пальменбаха.
Король стал неузнаваем. Щеки его ввалились, кожа на лице посерела. Куда девалась его былая ироническая шутливость! Всегда злой, придирчивый и жестокий, он был теперь настоящим пугалом для своих приближенных. Он не писал более экспромтов. Если ему случалось провозгласить философскую сентенцию, то это всегда была мрачная философия, горькая, поздняя мудрость промотавшегося игрока.
— Проводить весь век в тревогах — значит не жить, а умирать по нескольку раз в день, — сказал он как-то Варендорфу.
Тот посмотрел на него с угрюмым сочувствием и отвел взгляд. Фридрих понял: Варендорф винит во всем его самого. Что же, может быть, он и прав.
Иногда его схватывал внезапный пароксизм лихорадочной деятельности. Он писал указы, устраивал смотры, составлял фантастические планы, в которые и сам не верил. Он объявил общий набор в армию пруссаков, способных носить оружие. Он насильно записывал в полки пленных, заставляя их приносить присягу. Вербовщики Колигнона наводнили все немецкие государства. Были разработаны новые уставы. Впредь запрещалось открывать по неприятелю картечный огонь с дистанции в шестьсот шагов, как то обычно делали прусские бомбардиры; требовалось подпустить неприятеля на полтораста шагов.
Но вскоре энергия короля угасла. Где уж было требовать стрельбы на полтораста шагов, когда его солдаты с каждым днем сражались все хуже! Обещание награды потеряло силу, так же как и угроза наказания. Точно в самом воздухе носились зачатки неверия и сомнения, тяжелое и грозное предчувствие катастрофы.
Он и сам так думал. Он был уже не тот, что прежде; всегдашняя кичливая самоуверенность покинула его. Однажды ночью, в минуту откровенности с самим собой, он записал: «В молодости я был ветрен, как жеребенок, и вдруг стал медлителен, как Нестор. Правда, я и поседел за это время, высох с горя, изнурен немощами, — словом, годен разве на то, чтобы меня бросили собакам».
— Je suis bien pour être jete aux chiens, — повторил он по-французски последнюю фразу.
Повидимому, это чувствовали все. Генералы, недавно дрожавшие при звуке его голоса, теперь нередко дерзили ему. То и дело кто-нибудь из них под благовидным предлогом просил командировать его за границу. Король злобно сознался себе: они, как крысы с тонущего корабля, стараются заблаговременно убежать.
Пруссия — корабль! И корабль этот тонет. Но самое плохое то, что он, кормчий, должен также пойти ко дну. Больше того: многие винят именно его в том, что случилось. И, чорт побери, может быть, они правы.
Как все хорошо шло вначале! Силезия, Саксония… Где и чего он не сумел? О, если бы успех вновь склонился на его сторону! Он бы уж не выпустил его из рук. Он бы согнул в бараний рог и тех, кто против него, и тех, кто стоят теперь в стороне. Стоят — и, наверное, со скрытым злорадством смотрят на его затруднения.
«Нет большего наслаждения, чем смотреть с берега на тонущий корабль». Это сказал Лукреций Кар. Римлянин хорошо знал человеческую натуру. Если даже не радуешься тому, что другой тонет, то приятно сознание собственной безопасности. Над ним занесен меч, в его столицу, должно быть, скоро ворвутся опять русские полки, загрохочет их артиллерия, замелькают быстрые казачьи кони… О, чорт! Конечно, на это приятно смотреть со стороны.
Недавно в лагерь явился силезский дворянин, барон Варкоч. Уверял, что жаждет служить под его знаменами, рассыпался в изъявлениях преданности. Но в один прекрасный день егерь-курьер случайно услышал разговор: за сто тысяч червонцев барон обязался похитить прусского короля и передать его в руки австрийцев. Варкоч успел скрыться. «А жаль, — думает с усмешкой Фридрих. — Пожалуй, это был бы лучший исход: пусть бы уж без меня расхлебывали кашу».
Однажды к Фридриху явился полковник Шиц. Такой же вылощенный, подтянутый, свежевыбритый… «Вероятно, если меня свергнут, он не очень будет огорчен», подумал неприязненно король.
— Ваше величество! По долгу службы сообщаю, что за последнее время здоровье бывшей придворной танцовщицы Барберины внушает опасения. Она кашляет кровью и почти не встает.
Барберина! Он совсем уж забыл о ней.
И вдруг ему в голову приходит мысль. А что, если послать ее к Гоцковскому за деньгами! Прусские купцы категорически отказались ссужать его впредь. Говорят, что они сами разорены войною. Он испробовал все меры — тщетно! Но деньги у них, конечно, есть. И Гоцковский мог бы…
— Приведите ее завтра сюда! — приказывает он.
На следующий день Барберину приводят. В этот раз ее приодели: темное платье, грубые, но целые башмаки. Король угрюмо смотрит на нее. Как мало походит эта бледная, изможденная женщина со впалыми щеками и лихорадочным блеском запавших, усталых глаз на прежнюю красивейшую даму Берлина. Надо полагать, что теперь она пообломалась.
— Я хочу дать вам поручение, мадам, — приступает он прямо к делу. — Если вы его успешно выполните, я немедленно освобожу вас, и вы сможете уехать в свой родной Марсель. Если вы откажетесь, ваше положение останется неизменным, и тогда… гм… вряд ли вам придется увидеть следующее лето. Кажется, я говорю достаточно ясно. Выбирайте.
Женщина стояла, опершись обеими руками о стол, свесив голову: видно было, что ей трудно держаться на ногах. Когда король замолчал, она медленно подняла на него взгляд.
— Что же мне выбирать? Между смертью и жизнью? Я теперь не очень ценю жизнь, но и смерть меня не прельщает. Какой услуги вы ждете от меня и что вообще могу я сейчас сделать, такая, какой я стала… вернее, какой вы меня сделали?