Цирк "Гладиатор" - Порфирьев Борис Александрович
Тем большую неприязнь у него вызывали поучения Смурова. Несколько дней подряд они оставались с ним с глазу на глаз, и Тимофей Степанович расспрашивал его о жизни и давал советы. Говорил Смуров осторожно, тщательно подбирая слова, с паузами, и всё было понятно в его речах, но шло вразрез с тем, что для Никиты уже было решённым.
— Боюсь, не превратился бы ты в буржуя, — сказал он как–то Никите. — Отрываешься ты от своего брата — грузчика… Мне Ефим говорил, что тебя на родине любили земляки за то, что ты заступался… за правду… Не боялся постоять за неё. И был честным и прямодушным… И в цирке публика любит тебя за то, что ты не идёшь ни на какие сделки ради денег… Так тебе и надо держаться. Только тебе, вероятно, и среди публики надобно видеть своих… друзей, что ли… Видишь ли, борьба, сама по себе, потому так и нравится простому люду, что сейчас, — в период, когда царь вешает всех подряд, — она напоминает народу о… силе русских людей, о непокорности, о желании сопротивляться, о возможности бороться, постоять за себя… И не только простой народ так думает… Но и студенты, гимназисты, многие из интеллигентов… Но, видишь ли, есть такая публика, которая ходит на борьбу, потому что это модно, потому что за любованием красивым телом… животной красотой… она забывает о кошмаре действительности… Так вот ты только, брат, будь с первыми, а не со вторыми. Боюсь я всё–таки, чтоб не купили тебя вторые, не соблазнили своими «радостями жизни» — не ищи у них славы, ищи её у народа…
Смуров прошёлся по комнате, качнул пальцем Нинин веер, висящий на косяке, помолчал. Потом спросил, показав на книжку, подаренную Никите Коверзневым:
— Так понравилась она тебе?
— Понравилась, — ответил Никита и почесал за ухом‑
— Что ж, Геракл был хороший парень… Он ведь такой был, что всех угнетённых защищал, а сила–то у него была, как у тебя. Вон и Валерьян об этом пишет… Недаром о нём греческий народ предания сохранил, как наш народ об Илье Муромце… А я тебе о других таких же героях дам почитать. Например, о Спартаке. Не слыхал о таком?
— Нет.
— Ну‑у, это, брат, был человек, скажу тебе! Он всех рабов объединил да и двинул их на своего императора… вроде как на нашего Николая в декабре девятьсот пятого… Задал ему жару!.. Вот тебе надо о каких людях читать. И вообще тебе учиться надо, а то вон купил себе на зиму каракули, а пишешь тоже каракулями. Учти: у тебя положение такое — сломают тебе на манеже руку, и прощай цирк; да и грузчиком работать не сможешь. Вот и останешься не у дел.
У Никиты кровь прилила к вискам, хотелось сплюнуть через правое плечо, как это он привык делать, но он постеснялся. Особенно он обиделся из–за каракулей. Он показал их Смурову от чистого сердца — вещь хорошая, досталась дёшево, по случаю, а хорошая вещь — это всегда деньги, как учил его Макар Феофилактыч — родной дядя; если не придётся шить шубу, шкурки всегда можно продать выгодно…
Хотелось думать о Смурове плохо: неудачник, ввязался в политику, сейчас не может выпутаться, поэтому и брюзжит.
Никита с радостью встретил Коверзнева и ещё с большей радостью выслушал, как он отчитал Смурова. «Надо быть дураком, думал Никита, чтобы не понять Валерьяна Павловича. Конечно, какое дело человеку до миллионов других, когда он сам себе помочь не может? Действительно, стань Никита инвалидом, как пророчит Тимофей Степанович (тьфу–тьфу!), поможет ему тогда революция?..»
Коверзнев волновался, кричал на Смурова. В конце концов он вскочил, поправил у зеркала свой бант, приказал Никите одеваться.
Вечерело; над Немецким и Армянским кладбищами тяжело кружили галки; за деревьями садилось огненное солнце; фабричные дымы висели в воздухе неподвижно.
Коверзнев шагал, заложив руки глубоко за спину, играл тростью, ворошил ногами сухие листья, насвистывал. На перилах мостика через Смоленку сидели мальчишки. Увидев Никиту с Валерьяном Павловичем, они ринулись навстречу к ним с криками. Никита подхватывал их на руки, хлопал по плечу, называл по именам.
Когда свернули на Малый проспект, Коверзнев спросил отрывисто:
— Помнишь Леонида Арнольдовича Безака?
Никита припомнил длинную сухую фигуру художника, с которым познакомился в день приезда в Петербург.
— Да.
— Идём к нему. Он тебя звал. Вся семья — твои поклонники. У них бывают интереснейшие «пятницы». Собираются художники, писатели, артисты. Один раз была даже великая княгиня. Сегодня там медиум Цайтоллос. Это такой человек, который разговаривает с потусторонним миром, с душами умерших.
У Никиты от удивления открылся рот, Коверзнев же продолжал:
— Это, конечно, обман. Однако многие заверяют, например сам Леонид Арнольдович, — и, потянувшись к Никитину уху, шепнул: — Царь с царицей верят. Это по их желанию приехал в Россию Цайтоллос.
Сообщив это, Коверзнев засвистел. До самой Пушкарской он насвистывал два мотива. Никита знал оба: «Ой–ра» и «Трансвааль».
Дом был огромный, серый. С лёгким шипением скользил лифт, тянул за собой резиновую кишку. Никита не привык к этой штуке, но стоял невозмутимо — знал, что их прокатит лифтёрша, а если она останется внизу, Валерьян Павлович расправится сам с замками и кнопками.
Когда поднимались, он отсчитывал этажи, заглядывал через голову Коверзнева и лифтёрши на просторные лестничные площадки.
Стоп. Клац! — щёлкнула металлическая дверца. Коверзнев впился пальцем в кнопку электрического звонка. Дзинь,
— Гав–гав–гав, — залилась за дверью собака.
— Шантан, фу! — распахивая дверь, отпихивая собаку, говорил длинный Безак. — Валерьян Палыч, душка! Молодцы, что пришли раньше гостей. Дорогой чемпион! Рад вашему приходу. Девочки, Юрик! Пришёл ваш долгожданный Сарафанников!
Коверзнев сунул трость горничной, фамильярно потрепал её по щеке, наклонился над рукой стройной гимназистки, шутливо поцеловал ладонь её сестре, пошёл с распростёртыми объятиями навстречу хозяйке.
Никита старался держаться с достоинством, поклонился девушкам, пожал руку художнику, похлопал по спине Юрика.
Юноша провёл его в свою комнату. В ней было два больших красно–коричневых книжных шкафа, на полу лежала медвежья шкура, над кроватью висело ружьё, над ним — оленья голова с ветвистыми рогами и старинная картина в золотой раме, такая тёмная, что на ней ничего нельзя было рассмотреть. Всё говорило о состоятельности и вкусе родителей, и лишь постель была заправлена грубым больничным одеялом.
Юноша торопливо забросил на шкаф рулон чертёжной кальки, задвинул под кровать гантели, попросил:
— Садитесь, пожалуйста, Никита Иванович.
Никита покосился на стулья. Они почему–то были покрыты белыми накидками, и кто знает, может быть, надо убрать эти накидки, чтобы сесть? В оправданье сказал:
— Спасибо, не устал, — и пошутил: — Борцу сидеть вредно — мышцы оплывают жиром.
Подошёл к шкафу, по слогам, про себя, с трудом прочитал мудрёные названия: «Гаргантюа и Пантагрюэль», «Тиль Уленшпигель», а рядом и совсем что–то не по–русски. Никита опять не подал вида, что это ему в диковинку. Однако из–за молчания испытывал неловкость. Чтобы побороть её, спросил, кивнув в сторону кровати, под которой лежали гантели:
— С гантелями возитесь?
Юрик покраснел и объяснил:
— Борцом мечтаю быть.
Никита критически оглядел его узкие плечи, сказал, сам удивившись своему самоуверенному тону:
— Надо очень заниматься. Очень.
В комнату стеснительно вошли девушки, замерли у дверей, с восхищением глядя на Никиту.
Тот, испытывая чувство неловкости, взял со стола два альбома. В одном оказались марки, в другом — вырезки о борцах. Листая второй альбом, Никита начал пересказывать анекдоты, сообщённые в своё время Коверзневым, добавляя к ним то, что видел своими глазами. Рассказывая, удивлялся тому, что говорит складно и интересно От этого появилась уверенность, хотелось только сесть. «Нелепо уж больно торчу я посреди комнаты». Но никто не садился, и он так и не узнал, убираются накидки со стульев или нет.