Николай Платонов - Курбский
Он встал, прошелся, допил кубок до дна, поболтал флягу — пуста, подошел к очагу. Острожский отнял руки, глянул: Курбский мрачно смотрел на угли, розовато светились белки, кровавые искры пробегали меж ресниц, рот был упрям, жесток.
— Я пойду, Андрей, — сказал Острожский и поднялся с трудом. Курбский его не остановил, он даже не повернул головы. — Проси помощи у Бога, твое дело — не в наших силах. — Голос Острожского был разбит, негромок. — Я пойду, не пей больше… — И он вышел.
Курбский не шевельнулся — он ничего не слышал и не замечал.
— Ты поедешь в Миляновичи вот с этим письмом к моему уряднику Меркурию Невклюдову. Здесь написано, что скоро по указу короля мы должны выставить по одному воину с двадцати крестьян, который уже сейчас должен быть освобожден от всех податей. Пусть подбирают таких людей в деревнях по всей моей земле. Скажешь, что я приеду через месяц и буду проверять сам, как это исполнено! Но не скажешь никому, что на самом деле я приеду гораздо раньше! — Курбский поднял палец и пристально взглянул в мутные глаза Олафа Расмусена. — В Гельмете ты выполнял работу и поопаснее. Сколько раз ты переходил через ночные дозоры? А сейчас — слушай внимательно! — каждый вечер выходи на зады дома, в сад, где сухой дуб — знаешь? — и смотри за реку: когда увидишь там, на лугу, два костра, отвори садовую калитку и жди меня. Понял?
— Да. Но охрана имения тоже может увидеть костры и калитку и тогда…
— Сделай так, чтобы не увидела. Если ты проговоришься, Олаф, я прикажу тебя убить, — серьезно сказал Курбский. — А если исполнишь, будешь Свободным И богатым человеком. Понял?
Олаф кивнул белесой головой, его длинное серое лицо ничего не выражало.
— И еще. Это письмо — княгине Марии. Я пишу там, что здоров и скоро выеду в Полоцк. Больше ничего. — Он помолчал, покусал губу. — Если она спросит, что я делаю, скажи, что заседаю в совете и готовлю войско к походу. Посмотри, кто новый из слуг в доме и кто приезжает и уезжает в имении… Послушай, что говорят слуги… Возьми письма и ступай, — жестко закончил Курбский.
Когда швед вышел, он вынул платок и тщательно вытер руки. Рот его был сжат, брови хмурились, он запретил себе думать об этом деле и с этой минуты ежедневно боролся с мыслями, не пускал их, а по ночам, чтобы они не овладели им, выпивал много вина. Он ждал, когда по приказу короля все крупные землевладельцы отправятся в свои имения, чтобы вербовать новое регулярное войско и обучать его защите, атакам, штурмам, походам и огненному бою. Острожский вот уже неделю как уехал в свое киевское воеводство с тайным приказом Замойского и обозом пороха, ядер и холодного оружия.
Кончался май, подсыхали дороги, все было зелено, сочно, солнечно, с запада с моря шли в голубых высях по-летнему белые кучевые облака.
5
В такую же вот летнюю мглистую ночь, теплую, тихую, он как-то возвращался домой, гнал коня, чтобы скорее обнять сонную обрадованную Марию, скорее сбросить с себя всю военную пропотевшую сбрую, погрузиться в покой, в отдых… А сейчас, как в ночном набеге, крались они вдвоем с Мишкой Шибановым, объезжая деревеньки, а потом окраины местечка, и псы, издали чуя чужих, лаяли им вслед. «Как волки!» — думал он с отвращением, но другая половина головы рассчитывала все точно и со смыслом, как на войне, — где притаиться, а где нанести удар.
Свой отряд и обоз он оставил в деревне в пяти верстах от Миляновичей и не велел трогаться до утра, а сам взял Мишку и поскакал.
Они стояли в кустах перед ночной луговиной и смотрели за реку на освещенные окна дома. Одно за другим они гасли, осталось только окно вверху — в спальне Марии. Наконец и оно погасло. Тогда Мишка развел на лугу два костра, и Курбский медленно пустил коня через брод по мелководью, а потом тропой к садовой калитке на задах. От стены отделилась тень, Олаф Расмусен сдвинул капюшон плаща с белобрысой головы, придвинул лицо. «У нее в спальне кто-то есть!» — сказал он сиплым шепотом, и у Курбского похолодело лицо и сжало горло.
Он слез с коня, поправил саблю и молча пошел вперед через сад к заднему крыльцу женской половины дома. Олаф шел за ним. Они вошли в темные сени — двери были отперты, но это, конечно, работа Олафа, — стали подниматься по деревянным ступенькам. Дверь в спальню была заперта изнутри на задвижку. Если б не слова Олафа, Курбский сначала постучался бы и попросил открыть. А сейчас он стоял в темноте, рядом шуршало дыхание шведа, а за дверью было тихо, как в черной пропасти. Но теперь придется туда шагнуть.
— Выбей дверь! — сказал он сдавленно и посторонился.
Олаф отступил, разбежался и ударил плечом. Треск дерева, вырванная задвижка, распахнутая дверь, квадрат окна — серый, смутный, женский вскрик, возня, стон, падение тяжелого тела, тень в окне, удар в раму, глухой удар внизу, в саду короткий топот, и — все, тишина. Только шум крови в ушах. Сквозняк, шевелящий волосы. Молчание. И слабый хрип-стон с пола. Тогда он опомнился.
— Ко мне! Люди, ко мне! — крикнул он на весь дом. — Огня!
Внизу уже топотали, бегали, перекликались, кто-то теснился сзади на лестнице, поднимая зажженные фонари, свет заплясал по спальне, по белой женщине, которая стояла на коленях на разбросанной постели, сквозь волосы, упавшие на лицо, дико смотрели расширенные глаза. Сквозняк из выбитого окна шевелил волосы, и тогда казалось, что глаза то загораются, то меркнут. А на полу, обняв голову, скорчившись, лежал Олаф Расмусен. Сквозь пальцы проступала кровь. Это вернуло Курбского к делу.
— Ищите в саду! — Он прыгнул в окно. — Скорее! Где Невклюдов? Седлайте, скачите — ищите вокруг, всех подымайте, ловите!
Он только сейчас заметил, что сжимает обнаженную саблю, и медленно вложил ее в ножны. Мария все так же стояла на коленях в постели, стягивая простыню на голой груди. Он глянул на нее еще раз и вышел. Кто-то поднимал, тащил вниз тело Олафа, на дворе зажгли факелы, стучали копыта выводимых из конюшни лошадей, по всему дому загорались окна. Курбский обогнул угол и остановился под окном спальни. Здесь были посажены нарциссы. В свете факелов были видны их раздавленные, поломанные стебли и два глубоких следа в рыхлой грядке — след прыжка.
— Это из своих кто-то, — сказал голос Невклюдова, — стража у ворот не спала, и псы были спущены, но не взлаяли…
Курбский бешено к нему обернулся, но в это время сверху позвал больной незнакомый голос:
— Князь! Андрей!
Он поднял голову — в черном проеме выбитого окна, раскинув руки, как распятая, стояла Мария.
— Останови их, это мой сын, Ян Монтолт, останови, верни! Они убьют его! Андрей, слышишь, Андрей!
Все смотрели на нее снизу, а она заклинала, белая, простоволосая, полуодетая. Курбский ничего не ответил, повернулся, медленно, сутулясь, пошел в дом. В темной библиотеке он сам высек огонь, зажег свечу, огляделся. Вот его книги, свитки, ковры, чаши, оружие, иконы новгородского и суздальского письма — все, что годами, он добирал с любовью. Кто-то сзади встал на пороге.
— Чего надо? — не оборачиваясь, спросил он.
— Очаг затопить? — сказал Мишкин голос. — Я велю вина принесть да и еды какой-нито. Давай, князь, я дорожное-то приму, сядь — я те хоть сапоги стащу.
Курбский сел, Мишка стащил с него, сапоги, снял пропыленный опашень, пояс с саблей, унес и опять всунул голову:
— Пойди умойся — я те солью. Или Ивашку-отрока позвать? — Курбский, не отвечая, сидел все так же на ложе, уставясь в пол. — Слышь, князь? — не отставал Мишка, — Сюда тебе поесть принесть или выйдешь?
— Отстань!
— Чего отставать-то — заморишься совсем. Куда принесть-то?
— Неси сюда. Вина принеси. Что Олаф? Жив?
— Чего ему, немцу, сделается — у них башка что котел! Уже мыргает!
— Зажги очаг. Невклюдова позови.
— Он в погоню ускакал.
— Вина принеси. У женской светелки поставьте стражу — чтоб до утра никого не выпускать!
— Ладно…
— Слуг княгининых — всех под замок! Завтра сам начну розыск. Иди и прикажи! Сперва вина мне принеси.
Когда затопили очаг и принесли вина, он скинул дорожную пропотевшую рубаху, переоделся, выпил, сел, глядя в огонь. Теперь оставалось только ждать. Чего? Когда схватят Яна Монтолта? Дай-то Бог, чтобы это был Ян Монтолт!
Стало светать, когда вернулась погоня, — никого не видели, не поймали, часть людей поехала дальше — на Ковель, на Пинск — искать, спрашивать по дорогам. Меркурий Невклюдов зашел, стараясь не скрипеть сапогами. Его бабье большеносое лицо было смущенно.
— Прости, князь, — сказал он боязливо. — Не думал я, что в самом доме… Может, спальню велишь обыскать? След-то под окном босой. Он так и сиганул, в чем был… Но ежели это сын княгини, то…
Каждое его слово мучительно било Курбского. «Зачем Яну в спальне матери снимать сапоги? Почему Яна не облаяли собаки во дворе? Где он прятался днем? Почему Мария сразу не крикнула, что это он?»