Игорь Ефимов - Невеста императора
Это воспоминание всплывало в моей памяти каждый раз, когда я пытался представить на ее месте Деметру. Чтобы этот живой, острый, по-птичьи тревожный взгляд мог послушно угаснуть за священным покровом? Я просто не мог себе этого представить.
Вот она идет передо мной по дорожке сада. Вот, наклонив голову, слушает объяснения Бласта, который уговаривает ее пересадить кусты барбариса так, чтобы они укрывали левкои от полуденного солнца. Вот смеется танцевальным ужимкам моего слуги — он надел на голову старый шлем с крылышками голубя и прыгает перед ней, изображая то ли Аполлона, то ли Меркурия.
«А почему бы и нет? — звучит в моей душе вкрадчивый голос. — Может быть, это знак судьбы? Может быть, это она послала тебе встречу с девушкой, от одного вида которой у тебя теплеет на сердце, а чресла напрягаются, как согнутый лук со стрелой? Семейная жизнь, собственный дом, выводок детей, мальчики черноволосые, девочки рыженькие… У тебя просто времени не останется тосковать о своей далекой, недоступной, невозможной. А свою опасную миссию выполнять тебе станет даже легче — будешь разъезжать по городам якобы по торговым делам, не спеша накапливая в подвале дома таблички и свитки. И она? Разве не чувствуешь ты ответный жар, идущий от ее кожи? Может быть, и ей ты был послан как ободряющий знак — свернуть с пути, который не для нее?»
Из рассказов Фалтонии Пробы я мог по обрывкам собрать причины, откладывавшие раз за разом принятие обета. Сначала это была смерть отца. Траур в такой знатной семье тянулся долго и исключал любые другие церемонии. Потом на первое место вышли дела, связанные с карьерой старшего брата. Будучи сыном консула, он и сам имел серьезные шансы стать впоследствии консулом. Но для этого требовались крупные затраты на первых порах, поглощавшие финансовые резервы даже таких богачей, как клан Аникиев. В этих обстоятельствах выделить долю наследства, причитавшуюся Деметре, и передать ее в пользу Церкви, как это полагалось при обряде velatio, было бы жестокой несправедливостью по отношению к брату.
Так дело и тянулось, постепенно окутываясь сговором семейного умалчивания, который я не мог не почувствовать по приезде, который не смел нарушить, хотя порой меня так и подмывало спросить Деметру напрямую. Но я говорил себе:
«Не сейчас. Не сейчас, когда она так хороша в этом наклоне, когда мраморная поверхность стола бросает снизу отсвет на ее лицо. Когда она так погружена в сортировку цветочных семян и луковиц, словно отделяет жемчужины от стекляшек. Когда ее вечный птичий страж почти успокоился и разрешил ей выглянуть из гнезда. Когда она так свыклась со мной, что готова стерпеть мое присутствие близко-близко, не пытаясь улететь».
— …Я слышала, мать рассказывала вам о нашем бегстве в Африку, — говорит Деметра. — А упоминала она о сирийском корабле, который грузился в карфагенском порту? И как мы с ней, гуляя, увидели вереницу невольников, которых гнали к причалу? Мужчины были прикованы к длинной цепи, а женщины брели сами по себе. Дешевый товар… Но вдруг одна девушка, совсем молоденькая, вырвалась из толпы и бросилась к ногам моей матери с криком: «Матрона Проба! Матрона Проба!..»
Деметра отодвигает наполненную чашку, ставит перед собой две пустые, задумывается, вспоминает.
— «Я свободнорожденная! — кричала девушка. — Мой отец был вольноотпущенником вашего супруга… Его звали Фриск… Вы не помните?.. Родители умерли во время осады, я чудом выжила, приехала сюда в поисках родственников… Они воспользовались моей беспомощностью…» К нам уже бежал декурион, командовавший стражниками. «Если девушка говорит правду, — сказала ему моя мать, — ее нужно немедленно отпустить». Декурион почтительно объяснил, что он не может этого сделать, потому что сирийский купец уже уплатил полностью за всю партию невольников. Купец с надсмотрщиком тоже спешили к нам от причала. Мать настаивала и грозила пожаловаться самому наместнику Гераклиану. Декурион, пряча насмешливый взгляд, сказал, что, конечно, матрона Проба вправе поступать, как найдет нужным. Он только хотел поставить ее в известность, что именно наместник Гераклиан является получателем денег за вывозимых из провинции рабов.
Деметра умолкает, задумчиво смотрит на двух борзых, улегшихся в тени садовой ограды. Я уже знаю этот остановившийся взгляд рисовальщицы. Кажется, он всего лишь примеривает к будущей картине сочетание белой шерсти и зеленой травы.
— Мы обе, и я и девушка, прижимались к ногам моей матери и не могли оторвать взгляд от бича надсмотрщика, змеившегося в пыли. А мать вдруг поманила к себе купца и растопырила перед его лицом пальцы с кольцами. Купец кланялся и пригибался, и бегал глазами, и мотал головой — будто не веря, не смея, — но потом все же решился и ткнул пальцем в мое любимое кольцо с сапфиром. И мать отдала ему его. О, как я любила ее в ту минуту! И любила спасенную девушку, и облака над мачтой сирийского корабля, и красивого безжалостного декуриона, и даже жадного купца, и даже себя… Да, мне жалко было кольца… Но тогда я впервые испытала это… Что в расставании с тем, что любишь, тоже бывает сладость… А девушка все не верила своему счастью и всхлипывала… Кажется, ветер похолодел… Там на скамье моя шаль… Не подадите мне ее? А то у меня руки в земле.
Я приношу ей вышитый галльский платок, накидываю на плечи и осторожно сжимаю их. Ее перепачканные землей пальцы замирают на чашках с семенами. Я держу в руках это обещанное Господу тело и святотатственный восторг стягивает мне грудь холодным обручем.
— Потом я узнала, — говорит она, — что наместник Гераклиан получил управление Африкой в награду за убийство Стилихона… А у наместника был сын, лет пятнадцати… И на третий год нашей жизни в Африке бабка Юлия начала сватать меня за этого юношу. Бабка очень любила меня… Но одна мысль о том, что я окажусь в семье, где безраздельно правит такой человек… Что мне оставалось делать?
Я наконец одолеваю робость — прижимаюсь лбом к ее волосам. Потом — щекой к виску. Она не отстраняется, сидит, не меняя позы. Дрожь бьет нас обоих. Я, зажмурясь, опускаю лицо еще ниже. И вдруг чувствую на своей щеке, где-то между глазом и носом, прикосновение ее влажных губ. Только после этого она высвобождается из моих рук, встает и уходит, кутаясь в платок. А я остаюсь над загадочным узором рассыпанных семян, и даже про них никакой прорицатель не сможет сказать мне — то ли прорастут они садом, то ли раннее солнце иссушит их в камнях, то ли задушит терние, то ли поклюют перелетные птицы.
ГОД ЧЕТЫРЕСТА ДЕСЯТЫЙ
К нам, в Капую, война явилась не свистом стрел, не стонами раненых, не грохотом боевых колесниц, а нашествием летучих муравьев. То ли они расплодились на трупах, валявшихся вдоль дорог, то ли их выгнали из леса долгие пожары. Муравьи покрывали навесы над лавками, нагретые стены домов, вились столбом у балконов, барахтались в бассейнах с питьевой водой. Они не кусались, но у моей жены руки и плечи покрылись экземой от отвращения к ним. «Казни египетские!» — вскрикивала она, смахивая их тряпкой со стола, с платья, с полок.
Я же едва замечал эту напасть.
В тот год я только-только закончил учение у златокузнеца и был принят в коллегию ювелиров. Наконец-то я мог работать самостоятельно, наконец-то мог применить кое-какие, почти забытые, приемы нашего ремесла, о которых я прочел в старинных свитках в библиотеке. Например, я начал делать маленькие амулеты из золота для детей, какие описаны еще у Плавта и Плиния. Топорик, птица, маленький кубок, башмачок — их нанизывали на цепочку и вешали ребенку на шею или на плечо. Известно ведь, что золото — лучшая защита от злого глаза, так что амулеты шли нарасхват.
Но первый настоящий успех пришел ко мне, когда я возродил кроталии — серьги из двух болтающихся рядом жемчужин. Оправу я делал из дутого золота, так что при движении головы жемчужины стукались друг о друга и слегка позванивали. Особенным успехом они пользовались у немолодых дам. (Качнешь головой — и все лица поневоле оборачиваются к тебе.)
Также привлекали заказчиков золотые броши с отчетливым черным рисунком. Я делал порошковую смесь из меди, свинца и серы, засыпал ею гравированные бороздки в золоте и нагревал. Порошок плавился и потом прилипал к золоту тончайшим узором. Эта техника называлась «нигелус» — она тоже была почти позабыта.
Драгоценные камни имели надо мной власть почти колдовскую. Причем не самые дорогие, а те, что поддавались резьбе. Кольца с печатками из аметиста, коралла, яшмы, малахита приводили меня в какое-то оцепенение. Мне казалось, что из них медленно течет сгущенный солнечный свет. Я и сам пробовал свои силы в вырезании камей. Но тут надо было быть крайне осторожным. Коллегия резчиков строго следила за тем, чтобы у ее мастеров не отбивали хлеб. Поэтому я для виду нанимал одного старенького мастера, излеченного годами от лихорадки тщеславия, и помечал потом свои работы его инициалами. Он не возражал и никогда не выдал меня.