Петр Полежаев - Царевич Алексей Петрович
А между тем царевич и Афрося по-прежнему, если не более, любили друг друга, но только любовь их была разная: Алеша любил в Афросе женщину и друга, а она любила его только как мужа и отца будущего своего ребенка.
— Афрося!.. Афрося!.. — обратился царевич к ней, не замечавшей, что он уже давно с нежностью любуется ею.
Афрося не слышала и продолжала работать машинально.
— Афрося! — громче окликнул царевич.
— А!.. Что? — отозвалась она, как будто оторопелая и захваченная врасплох. Она и действительно была захвачена в своего рода преступлении, в тайных воспоминаниях, о которых она никогда не высказывалась ему. В этой тайной работе воображения ей казалось, что она еще прежняя Афросиньюшка, будто она с другими такими же замарашками-подругами в темном лесу, который так близко, почти вплоть подступил к старым покосившимся избам, будто они шатаются по лесу в поиске за грибами, распевая пискливыми голосками песенки, перенятые от старых людей.
— О чем ты думаешь, Афрося?
— Да так… ни о чем… — лениво протянула она, опуская на колени уставшую руку.
— Посмотри, Афрося, как хорошо! Посмотри на это море, на этот остров, на эту гору.
— Что же я там не видела? Вода как есть все такая же, и гора все та же… Скучно…
И они снова вернулись каждый к своим занятиям: он к своему морю, а она к работе, под механические движения которой снова стало воскресать незабытое прошлое.
— Фрося!.. А Фрося!.. — снова заговорил царевич, подходя и положив к ней на плечо руки. — Как ты думаешь, зачем вице-король присылал пригласить меня к себе завтра утром?
— Не знаю… видно, дело какое есть… — рассеянно отвечала Афрося.
— Дело! Какое дело! Нет ли каких известий оттуда? — и у царевича от одного слова «оттуда» колыхнулось сердце и дрогнул голос. — Дай, Господи, чтобы вести были хорошие… Не приведется ли опять бежать… Не хотелось бы отсюда…
Афрося с удивлением взглянула на него. Странною ей показалась такая боязнь. И к чему привязался он здесь, думалось ей, все здесь чужое, и говорят все как-то странно, как ни вслушиваешься, все ничего не поймешь.
В богато убранном кабинете королевского дворца в Неаполе вице-король и фельдмаршал граф Даун систематично, со всеми предосторожностями сообщает сидевшему против него за письменным столом Алексею Петровичу о приезде русских уполномоченных, тайного советника Толстого и капитана Румянцева. Как ни тонко, ни убедительно и осторожно вел свою речь вице-король, но известие поразило царевича, как страшный громовой удар, разразившийся при светлом безоблачном небе. Молодой человек схватился за голову, потом за сердце, концы губ задрожали и нервно скривились.
— Зачем мне не сказали, что они здесь, зачем? — почти бессознательно забормотал он. — Как они могли узнать? Я не хочу их видеть… не хочу… я боюсь их… Они убьют меня.
— Здесь, в обширных владениях великого цесаря, не так, как в иных странах, не убивают никого, а тем более из цар… из высоких персон, — поправился вице-король, который, не получив инструкции, как величать своего высокого пленника, всегда затруднялся в его титуловании, — высоких персон, находящихся под покровительством его цесарского величества, — обидчиво высказал граф Даун.
— Но я не хочу их видеть, не хочу и не хочу, — твердил царевич.
— Но это невозможно, никак невозможно; я имею положительные инструкции на этот счет от императора, при том же послы имеют письмо для передачи и словесное поручение.
В это время незаметно, из соседней непритворенной двери, по тайному знаку графа Дауна, вышел тайный советник Петр Андреевич своей обыкновенной осторожной походкою и с навостренными, по обыкновению, ушами. За Толстым следовал капитан Румянцев, который своей суровой осанкою всегда приводил в трепет Алексея Петровича.
По окончании вступительной речи, в которой, искусно пролавировав между грозным требованием государя и его сердечными чувствами, Петр Андреевич подал царевичу отцовское письмо.
В этом письме, ясном и определенном, как и во всем, что выходило из-под пера Петра, говорилось:
«Мой сын! Понеже всем есть известно, какое ты непослушание и презрение воли моей делал, и ни от слов, ни от наказания не последовал наставлению моему; но наконец, обольстя меня и заклинаясь Богом при прощании со мною, потом что учинил. Ушел и отдался, яко изменник, под чужую протекцию! Что не слыхано не точию между наших детей, но ни же междо нарочитых подданных. Чем какую обиду и досаду отцу своему и стыд отечеству своему учинил! Того ради посылаю ныне сие последнее к тебе, дабы ты по воле моей учинил, о чем тебе господин Толстой и Румянцев будут говорить и предлагать. Буде же побоишься меня, то я тебя обнадеживаю и обещаю Богом и судом Его, что никакого наказания тебе не будет, но лучшую любовь покажу тебе, ежели воли моей послушаешь и возвратишься. Буде же сего не учинишь, то яко отец, данною мне от Бога властию, проклинаю тебя вечно, а яко государь твой за изменника объявляю и не оставлю всех способов тебе, яко изменнику и ругателю отцову, учинить, в чем Бог мне поможет в моей истине. К тому помни, что я все не насильством тебе делал; а когда бы захотел, то почто на твою волю полагаться? Чтоб захотел, то б сделал».
В каждой строчке этого сурового письма сын видел сверкающие яростью глаза и поднятую тяжелую руку отца; царевич дрожал как в лихорадке.
— Уехал под протекцию цесаря я из боязни гнева отца и его принуждения к отречению от наследства, — едва можно было расслышать из бессвязного ответа.
В опровержение Петр Андреевич сначала высказал о заботливости государя и о желании его иметь себе достойного наследника, а потом распространился в обещаниях милостей и ласк по возвращении и в угрозах в случае неповинения.
— Ничего я не могу теперь решить, — уклонился царевич, — об этом надобно много подумать.
Более положительного результата Петр Андреевич не мог добиться в этой аудиенции. Надобно доподлинно разузнать, с кем будет советываться царевич, с кем думать.
VI
Домой воротился Алексей Петрович бледным и встревоженным. Афросе не нужно было долго допрашивать, для чего приглашали друга.
— Кончились наши ясные дни, Афрося, и не вернутся они никогда… — и Алеша заплакал, горячо обняв свою Афросю и положив голову к ней на плечо, — узнали наши лиходеи, где мы… и пришли за нами… Прочти вот…
Афрося, читавшая писанное с трудом, многое не разобрала, но она догадалась о значении каждого слова и сердцем поняла невзгоду. Впрочем, эта невзгода не показалась ей такою мрачною, как Алеше. Отец прощает, промелькнуло у нее в голове, позволяет им жить, где угодно… Чего же больше и желать-то? Не вечно же бегать переодетыми, как на Святках, лазить по ущельям да прятаться по замкам, которые хоть и понравились ей, да только сначала, когда въезжала в немецкую землю и любовалась ими издали, а не теперь, когда сама испытала, каково сидеть в этих гнездах взаперти. Вот у нас на родине-то нет этих замуравленных толстых стен; везде открытые поля, а по полям растут цветы, правда не долго, только весной, но Афрося была еще молода, и в ее воображении еще рисовалась только деревенская весна с изумрудной зеленью бархатных лугов, с шумящими ручьями да песнями жаворонков.
Афросе очень хотелось утешить Алешу, высказать, что он напрасно так кручинится, что на родине им будет гораздо лучше, чем в басурманских тюрьмах, но в первые минуты побоялась перечить; она только теснее прижала к себе его голову да крепче целовала его.
Прошло два дня, и царевич несколько успокоился под ласками Афроси, нежно ластившейся к нему каждый раз, когда царевич задумывался и скорбное выражение набегало на бледное лицо; а на третий день снова приехала закрытая карета и снова увезла Алешу к вице-королю.
На этом свидании при первом же вопросе графа Толстого, додумался ли до послушания отцу, царевич, по-видимому, твердо отвечал:
— Возвращаться к отцу опасно и явиться перед его разгневанное лицо не бесстрашно… не смею воротиться, о чем и донесу письменно протектору моему, его цесарскому величеству.
Довольно решительный тон царевича раздражил графа Толстого почти до исступления, как обыкновенно случается при неожиданной встрече отпора от лиц, от которых не ожидали сопротивления. Петр Андреевич выпустил ноготки.
— Если ты не возвратишься, тогда царь будет считать тебя изменником и не отстанет, пока не получит тебя живого или мертвого. Мне приказано не удаляться отсюда прежде, чем возьму тебя… Если бы и перевезли тебя в другое место, то и туда буду следовать за тобою!
Понятно, до какой степени этот резкий тон напугал царевича, которого привести в полное расстройство и отчаяние достаточно было одного грозного взгляда, одного жеста, напоминавшего тяжелую руку отца. Царевич бросился к вице-королю, схватил его за руку и увлек в другую комнату.