Явдат Ильясов - Черная вдова, Ильясович
Сухое дерево ворот – все-таки не звонкий камень затвердевшей, слежавшейся глины. Есть надежда поджечь, проломить. Тем более, что им теперь не смогут помешать – силы осажденных подходят к концу. Предвратное сооружение, мощь Айхана, стало его слабостью, наиболее уязвимым местом.
Степнякам хотелось скорей разделаться с этой злополучной крепостью, забрать что найдется и уйти за Джейхун. Туда, где больше еды. Тут ни одной бродячей собаки не увидишь. Всех съели. И священных собак, и обыкновенных ворон. Падалью питались. Но коней не трогали, берегли, отдавали животным остатки зерна – не жить татарам без коней.
…Последний бой. Последний приступ. Дворец опять пришлось оставить в покое. Немало айханцев окончательно разуверилось в удаче и побросало оружие. Зачем надрываться? Бесполезно. Все равно не осилить. Ни тех, ни этих. Они заодно.
Но часть осажденных сражалась. Всю ночь не стихали крики на башнях. Утром внизу объявился глашатай.
– Перестаньте лить свою и чужую кровь! Так сказал Чормагун. Кто неволит? Бахтиар умер. Вы обречены. Образумьтесь! Чормагун говорит: «Сдадут крепость к полудню – всех пощажу. Нет – всех уничтожу. Вплоть до грудных детей». Выбирайте.
Айханцы сошлись на последний совет.
Ночью выпал мокрый снег, к рассвету чуть подморозило. Зыбкое серо-белое небо спустилось до крыш, почти сомкнулось с зябкой бело-серой землей. Под рвань халатов забиралась ледяная сырость. При виде закоптелых, уныло торчащих над головой голых стен хотелось кричать от омерзения.
Что делать? Нет Бахтиара. Он бы сказал.
Кто-то умный заметил – одна ласточка не делает весны. Правильно! Однако ласточка ласточке – рознь. Бахтиар был не просто ласточкой. Он был первой Ласточкой-вестницей. С появлением которой и начинает оживать все вокруг.
Айханцы горевали. И вместе с тем очень злились на Бахтиара. Жаль, конечно, беднягу. Пропал. Но смертью своей он причинил им не только боль утраты. Он заставил их думать. А это – трудно. Чрезвычайно трудно. Только теперь, когда они оказались сами по себе и уже некому было их тащить и толкать, ругать и упрашивать, когда им пришлось решать свою судьбу лишь собственным разумом, люди почувствовали, что значит вождь.
Не хан, султан или шах – вождь свой, настоящий, из их среды. Который знал их нужду. Осознавал ее лучше, пожалуй, чем они сами. Никто не считал Бахтиара ангелом. Он ошибался. Блуждал. Подчас глупил. Как все. И все-таки это был вождь. Он жил для них. И умер ради них. Они же, вместо того чтоб ему помогать, мешали как могли.
Да. Печально. Поздно спохватились.
Однако они, как говорится, лишь сверху, слегка надкусили зерно твердой истины. Его сердцевина осталась нетронутой. Испытания не кончились. Полная ясность ждала их впереди. Страшная ясность. Пока что они продолжали верить в чье-то всесилие.
Они негодующе озирались. Кто? Кто скажет, что делать? Людей охватила ярость. Проклятый Бахтиар! Сбежал. Бросил одних.
– Не обижайте мертвых, – сказал Три-Чудака. – Бахтиар – это Бахтиар. Может, не стоит его хвалить. Но и ругать не надо. Он не мог быть лучше. Но хуже – хуже быть мог! Однако не стал. И за это спасибо. У него – особый путь.
Джахур:
– И Бахтиар честно проделал свой путь. Нам надлежит так же честно проделать свой. Время идет. Думайте, как поступить.
Курбан:
– Опять? Опять думать? Хватит! Думали, думали – ничего путного не придумали. С чем начинали с тем и сидим. Открыть ворота – и делу конец. Нас оставят в живых. Чего вы еще хотите? Чормагун поклялся небом, землей, водой, татарскими войлочными идолами. Священная клятва. Нерушимая. Это мы перестали бояться аллаха. Они своих богов почитают.
– Не убьют – в рабов обратят.
– Ну и что? А кем мы были до сих пор? Князьями?
– Верно, верно, – поддержали трубача из толпы. – К рабству айханцы давно привычны. Главное – жизнь.
Бекнияз:
– Жизнь? Опомнитесь, люди! Разве это жизнь – вдали от своей земли, в диких степях, в железных цепях?
Он влез на обломок стены, чтоб лучше увидеть всех. И чтоб всем было лучше видно и слышно, как и что скажет тюрк Бекнияз.
Разве они забыли, что говорил Курлагут? Чингиз татар, соплеменников кровных держит впроголодь. Судите, каково у них рабу. Пинает каждый кому не лень. В глаза плюет. Предков бранит. А ты – терпи. Молчи. Кланяйся. И так – всякий день. Год. Три года. Десять лет. Пока не околеешь.
Ползай у навозных куч, плачь да хнычь, вспоминая былое, детей, родную хижину. Нет! Рабство – не жизнь. И даже не смерть. Хуже.
Да, их и тут притесняли. Но сейчас – сейчас-то они свободны. Кто над ними? Нет никого. Сами себе господа. Он только и вздохнул всей грудью, как сюда, к Бахтиару, попал. Один беспокойный, тревожный, опасный, зато привольный нынешний день не променяет на пятьдесят прожитых лет.
Прожитых? Нет. Провороненных. Потерянных, пройденных вслепую. Уж лучше в разбой уйти. Хоть и недоброе это занятие, да все веселей, чем прозябание. Подумайте – шагу не мог ступить по собственному усмотрению! Зато сейчас – что хочет, то и делает. Жил скотиной – хоть умрет человеком.
– Берегитесь, люди! – предупредил Бекнияз. – Смотрите, не прогадайте. Не дадут передумать. Бахтиар умер. На кого вы свалите вину, если и теперь ошибетесь?
Курбан – запальчиво:
– Умирай себе на здоровье! Но людей не смущай. Верно, братья?
– Верно, верно! Правду говоришь.
Бекнияз – с холодным спокойствием:
– Хорошо. Не буду смущать. Сколько с вами возиться? Не дети. Достаточно вас улещал Бахтиар. Что проку? Идите. Сдавайтесь. Я остаюсь.
– Я тоже, – заявил Джахур.
– Что? – рассердился Курбан. В кой-то веки Айхан отнесся к нему по-серьезному, без смеха, без шуток обидных. Даже подпал под влияние его крикливых речей. Теперь, когда Курбан, так сказать, всплыл с грязного дна кверху, добился уважения, сам поверил в свою значительность, ему не хотелось, конечно, расставаться с подобием власти над шаткой толпой, добытым в спорах с Бахтиаровой кликой.
Опять собьет упрямый кузнец с толку всех этих людей, готовых окончательно подчиниться трубачу. Джахур – человек не последний. К нему прислушаются.
– Тоже хочешь умереть? – уязвил соседа распаленный Курбан.
– Нет. Жить хочу. Потому и остаюсь.
Трубач разинул рот.
– Как это понимать?
– Так и понимай.
– Нет, сосед, не увиливай! Растолкуй.
Курбан скинул халат. Ох, жара. Вдруг Джахур отыскал хорошую лазейку? Старый подземный ход вконец разрушило взрывом, зато, может, нашелся другой? Тогда, конечно, и сдаваться ни к чему. Зачем лишний раз искушать судьбу, если есть иной путь. Тогда плевать на айханцев, пусть сдаются. Лишь бы кузнец взял Курбана с собой. Взял? Лишь бы лазейку показал. Тогда и без Джахура можно обойтись.
– Ведь убьют! – пристал он к Джахуру, стараясь уже подмазаться к нему. – Убьют, если останешься. Или – как?
– Постараюсь уцелеть.
– Бекниязу нечего терять. Все потеряно. А ты – ребенка ждешь. Забыл?
– Помню. Из-за него и остаюсь.
– Как же ты думаешь его спасти?
– Руки есть, голова – на плечах. Буду драться. Спасу.
– Э! – Курбан разочарованно махнул рукой, натянул халат. – Ты все храбришься. Точно петух. Ладно, оставайся. Пожалеешь.
– Не пожалею.
– И я остаюсь, – сказал Уразбай.
– И я, – сказал Салих.
– И я, – сказал Три-Чудака.
– Оставайтесь, – вздохнул Курбан. – Джахур глуп. Вы – люди без роду, без племени. Одни на свете. Кому вы нужны? У меня – сын и жена, и я хочу их спасти.
– Я не пойду с тобой, – услышал он за спиной.
Обернулся. Умар? Вот это удар.
Умар, тонкий и длинный, как медная отцовская труба, с бескровным лицом, черным пухом над белыми губами, отвернул голову, чтоб не видеть яростых родительских глаз, произнес негромко, испуганно – но отчетливо:
– Я – с ними.
– Что-о? – округлил глаза и рот изумленный Курбан. – Ты-то чего тут ищешь, сухой фитиль?
– Мне… – Умар исподлобья взглянул на трубача, отодвинулся к Джахуру, – мне стыдно, что у меня… такой отец.
Курбан ахнул.
– Как ты смеешь?! Я тебе уши сейчас оборву, кости переломаю! Эй, Кумри, чертова тварь! Ты где? Иди сюда, стерва. Слышишь, что говорит это собачье отродье?
– Перестань! Не трогай. – Женщина с силой оттолкнула Курбана, ринувшегося к сыну. – Иди своей дорогой. Я тоже остаюсь.
– Ты? Вы оба пойдете со мной! Или я брюхо тебе вспорю, дрянь несчастная, так твою мать.
– Заткнись. Не пугай. Надоело.
– Да ты что, свихнулась? Мужу перечишь? Кожу сдеру! И за это колченогое чудовище я отдал ее отцу три мешка отборной джугары.
– Не жалей. Ты взыскал то зерно с детей своих малых. Ослабли, птенчики, плачут, есть им дай. Он же – куском не поделится с ними, обжора проклятый. Свинья ненасытная. Чтоб ты лопнул. Загубил бедных. Так и зачахли, мои ненаглядные, с голоду.