Павел Загребельный - Смерть в Киеве
А гусельки грають князю в гридницi,
А дiвчатко плаче князю в темницi...
- Разве ты плачешь в гриднице, доченька? - спросил Долгорукий Ольгу, протягивая к ней руку, но, видно, не решился прикоснуться к княжне, опустил руку на стол, смотрел на нее будто на что-то чужое, греховное, даже враждебное.
- Почему бы мне плакать, княже? - ласково заговорила с ним Ольга. Разве ты хотел когда-нибудь моей печали? Взял меня к князю Ивану, и вот я радуюсь, больше всех на свете! Почему бы мне плакать?
- Ага, к князю Ивану, скоро его найдем. Может, и завтра.
Влетел боярин Кисличка. Рот у него был раскрыт так, будто боярин изготовлялся к крику еще издалека, однако он только и сумел вытолкнуть из себя одно-единственное слово:
- Забыл!
Наконец-то появился человек, который мог отомстить за все, что случилось с великим князем. Спаситель и жертва одновременно. Долгорукий не мог упустить случая, сразу воспользовался им и бросил боярину насмешливо:
- Что же ты забыл? Куда положил прошлогодний снег в своем ковчеге?
- Не могу попасть! Не могу найти! - вопил боярин. - Спрятались, и не нашел их!
- Способен ли ты хоть вывести нас из своей мышеловки? - продолжал издеваться над ним Долгорукий. - Или придется мне выскакивать сквозь дырку в потолке?
- Ты! - крикнул боярин, подбегая к своей молчаливой и покорной боярыне и тщетно пытаясь сдвинуть ее с места: жена оказалась намного сильнее.
- Оставь жену! - поднялся князь Юрий. - Выводи нас, сказано тебе. Мы уезжаем!
И все встали с облегчением.
- Князенька! - сложил будто к молитве ладони боярин. - Князенька, покидаешь меня, а как же мне с теми двумя!
- Выводи! - словно бы не слыша, крикнул Долгорукий.
- Что же мне делать? - допытывался Кисличка.
- Спросишь у них самих, - засмеялся князь. - Ежели захотят тебя слушать. И... ежели найдешь их.
- Ох, забыл все! Забыл все проходы и переходы. Стар стал. Бежали. Спрятались.
Он бормотал и бормотал, идя впереди князя; когда же в открытую дверь ударило белыми снегами и морозами, Кисличка вроде бы даже обрадованно бросился к князю Юрию:
- А может, бежали они прочь? Князенька, скажи.
- Не бегал за ними. Да и что тебе за дело?
- Тогда бы не осквернили мой ковчег.
- Разве сам ты не осквернял его многажды с боярыней своей! Да, наверное, и девок сюда водил. Похвалялся ведь запутанными переходами, которые сам лишь знаешь! Прятал девок?
- Свят, свят, свят, князенька! Грех подумать!
- Ну, а эти греха тебе не сделают. А если и сделают что-нибудь, то разве лишь воина для меня!
Тем временем, пока дружинники выводили коней, вытаскивали сани, готовясь в поход, боярин Кисличка отчаянно посматривал на быстрые приготовления, наверно боясь оставаться в ковчеге наедине с молодыми, от которых не знал, чего ждать, поэтому предполагал самое худшее.
Дулеб до сих пор все еще не верил, что на самом деле случилось то, что случилось там, наверху, ему хотелось, чтобы все превратилось в шутку, но Иваницы не было, уже подвели лекарю его коня, уже все расселись, он тоже должен был садиться и ехать дальше, рядом с Долгоруким, который поглядывал на Дулеба с нетерпением и некоторой злостью.
- Не могу оставить товарища, княже, - сказал Дулеб. - Дозволь, подожду его, догоним тебя потом.
- Кажется мне, не вспомнил он своего товарища, когда бежал к девке. Долгорукий изо всех сил пытался не выдать своего гнева, прятал его за насмешливостью.
- В таком деле никогда не вспоминают.
- Знаешь по себе?
- Должен знать. Я ведь лекарь.
- Так вот, лекарь. Поедешь со мной. Ибо я выбирался в эту дорогу ради тебя, а тот, ежели захочет, догонит сам.
Дулеб молчал, ибо разве же не помрачился когда-то и у него разум от одного лишь голоса Марии, от ее взгляда, от запаха ее тела? Не мог он выступать судьей ни над князем, ни над своим баламутным товарищем Иваницей.
Они уже ехали рядом и не оглядывались назад, на неуклюжий, на нелепый ковчег, никто не оглядывался, и Вацьо, улавливая общее настроение, завел песню: "Ой раненько наш князь устав, ой устав, устав, три свiчi зсукав; при однiй свiчi личенько вмивав, при друiй свiчi шатоньки вбирав, при третiй свiчi коника сiдлав".
Песня незаметно перешла в другую, новую, но снова про князя, которого любят, которому прощают его увлечения, которым любуются: "На нем шапочка как мак мелка. На нем сорочечка как снег бела, как лист тонка. Где же ее стирали? В воде Дуная. Где она кручена? У коня в копытах. Где она сушена? У тура на рогах".
- Не обо мне сия песня, - сказал Долгорукий. - Про моего отца Мономаха. Два тура метали его на рогах вместе с конем. Посылал на Дунай свои полки супротив всемогущих ромеев. Был князь великий и славный. И великодушный такожде. Хотя знаешь, наверное, лекарь, как убил он пленных половецких ханов, нарушив слово, или как уничтожил люд во взятом Минске, не оставив там ни мужа, ни жены, ни дитяти. Не простое это дело княжеское великодушие, лекарь.
- Верно, не простое, - подтвердил Дулеб, - чинишь дела добрые и одновременно со спокойным сердцем созерцаешь, как боярин Кисличка обдирает своих людей, доводит их до погибели, да и не одних людей, а все земли свои. И для чего? Для химеры!
- Когда не хватает мудрецов, приходится довольствоваться безумцами, лекарь. Окромя того, есть сила не подвластная никому. Сила эта - бог. Заденешь боярина Кисличку - заденешь и моего сына Андрея, и всех епископов, и митрополита Киевского, заденешь самого бога. А князю надобно жить в мире со всеми силами. Порушишь хотя бы одну какую-нибудь - и все порушится.
Дулеб промолчал, хотя и подмывало его спросить: "Неужели же незыблемость державы и мощь ее непременно требуют еще и таких бесплодных земель, как у боярина Кислички, требуют обнищания людей, их бедности, убогости, их смертей от голода и бедности? И зачем тогда такая держава, кому она нужна?"
Долго еще ехали они среди уничтоженных лесов, по изуродованной земле, и лишь единой мыслью тешился Дулеб: что никогда не возвратится он в эти жалкие перелески, на эти бедные глины и пески, в эту сплошную безнадежность. Однако знал очень хорошо: ничто не исчезает лишь оттого, что ты не возвращаешься туда еще раз. И от сознания этого на сердце у него становилось еще грустнее, и печаль его увеличивалась еще и из-за утраты Иваницы. Как поведет он себя дальше, что придумает еще? Бросил вызов самому князю, смело перешагнул грань, которая отделяла его, простого человека, от мира высшего, преодолел, как сказал бы краковский каноник Матвей, impendimentum conditionis, то есть преграду положения, пренебрег стыдливостью невесты, перешагнул через все заповеди, а что же дальше? Можно было бы обвинить его в том, что он забыл о своем долге, но перед кем исполняли они свой долг? Оторвались от одного князя, не пристали к другому, потому как поиехали к нему врагами. Уехали из одной земли, а в этой, новой земле не стали, да и не могли стать ее сыновьями. Горькая участь заблудившихся, оторвавшихся от родного крова, суждено им одиночество безнадежное и холодное, как безбрежные снежные поля; быть может, потому Иваница и кинулся за теплой, манящей девицей, что надеялся забыть вместе с ней свои тревоги, страхи и блуждания?
Ночевать пришлось им в лесу, потому что засветло не доехали ни до какого жилища, и никто не знал, может ли поблизости что-нибудь подходящее встретиться. Дружинники, нарубив ветвей, сделали кое-какое укрытие для княжны, увешали его коврами, развели у входа костер, и уже для Ольги был ночлег, хотя и в дыму, но в тепле. Для князей и Дулеба точно так же поставлен был шалаш из еловых лап, не столько теплый, как задымленный, все же остальные вповалку легли возле больших костров, подставляя к огню то один, то другой бок, по возможности спасаясь от колючего мороза.
Дулеб не спал, переворачивался, сдерживал вздохи, думалось то про Иваницу, то про самого себя, то про князя Ивана, прозванного Берладником, которого Дулеб никогда не видел, но слышал о нем много еще в Кракове, потому что этот Берладник приходился Марии племянником, выступил против брата ее, князя Владимира Галицкого, хотел захватить Галич. Все началось с того, что киевский князь Всеволод Ольгович разбил Владимирка и вынудил того заплатить ему "за труд" 1400 гривен. Владимирко всячески хитрил, изворачивался, пускался в длинные переговоры с Всеволодом, но закончилось все тем же ужасным выкупом. Над галицким князем смеялись: "Сначала много говорил, а потом еще больше заплатил". Галичане, которых князь ободрал до нитки, выдирая даже сережки из ушей у женщин, не могли простить Владимирку такого унижения и, улучив момент, когда он с дружиной выехал на ловы в горы, позвали к себе на княжение племянника Владимирка, князя звенигородского Ивана Ростиславовича. За что-то они полюбили этого Ивана, раз отважились на такой поступок. Владимирко, узнав от верных людей об измене своих подвластных, кинулся в Галич, но князь Иван яростно сражался три недели, смело выезжал из города, отбивал наступление дружины Владимирка, да однажды, чрезмерно увлекшись преследованием противника, был отрезан от Галича и неминуемо должен был погибнуть, однако пробился сквозь полк Владимирка и, не зная теперь, куда податься, на некоторое время исчез бесследно, то ли погиб, то ли стал странствующим безземельным князем, и только через некоторое время объявился в Берлади и в Малом Галиче на Дунае, начал собирать вокруг себя всех беглых, обездоленных, отчаянных, собрал несколько тысяч изгнанников, посадил их на челны, которых у него было не меньше тысячи, и так поплыли по Дунаю, по морю, а потом по Днепру, дошли до Хортицы, преодолев пороги и броды, пробрались выше, миновали Киев, приплыли в Смоленск, где князь Иван оставил свою молодую жену с сыном, тоже Иваном, и пошел со своими берладниками, как называли их повсюду, служить то одному князю, то другому, но в Киев идти не захотел почему-то, хотя и враждовал великий киевский князь с его врагом Владимирком, а потом очутился в Суздальской земле, у Юрия, союзника Владимирка. Понять все это Дулеб не мог никак. Да, собственно, разве мало непостижимых вещей встретил он в этой земле, начиная хотя бы с поведения самого Долгорукого?