Лев Жданов - Стрельцы у трона. Отрок - властелин
— Нету. Все там перешарили… Сам Аким в собор прошел. А в подворьи у него не то под олтарями, в мышиных норках копьями шарили. Никово нету… Молит Бога теперь в соборе все. И домой не идет.
— Не тронул бы хто ево. Пускай молит.
— Ну, хто тронет. Я не то никоновцам, а и нашим, капитоновцам, сказывал да иным: пальцем бы не рушили владыку. Вестимо, не след свару подымать из-за нево, из-за Акима из-за нашево, в народе… И то, слышь, боярин, холопы боярские не покойны стали. И Нарышкины, слышь, надумали их собрать, оружье им дать и на стрельцов вести. А того холопья — куды больше, ничем наших наберетца. Они задавят, коли накинутся, голыми руками, ослопами — и то одолеют… Кабы плохо не было, боярин, — сразу спадая с веселого тона при мысли о возможной опасности, заботливо произнес Хованский.
— Пустое несут люди. Пусть и не думают стрельцы. Где холопей собрать… Сколько бояр на нашей стороне. Поболе чем и за Нарышкиными… А другое дело, вот што надо: отряди-ка поболе людей в Холопий да в Судный приказ… Да малость кабальных записей, да книги старые по ветру развей, поизорвать прикажи. Вот холопи на радости и станут за стрельцов да за царя Ивана, волей-неволей. У ково не лихой господин — тово холопи сами не кинут. А лихим господам и холопей иметь не надобно… Только не все изорви, гляди. Спустя время штобы можно было и поправить беду, слышь.
— Вот, вот, и я так само сделать хотел. А все же лучче спросить, думаю. Уж, небось, будет сделано. Наша Москва — и не возьмут ее не то Нарышкины, сами черти из пламени адова… Одно лишь жаль, што не приспела пора и Акимку сменить. Ково из старых попов на ево бы место. Не из никоновцев проклятых… Да сам вижу, не пора… Всево сразу не обладить.
— То-то. Сам понимаешь, князь. Разум-то у тебя орлиный. Вера — велико дело. За Нарышкиных мало кому охота под обух лезть. А тронь святейшего патриарха — не то мужики, бабы все в драчу полезут… Ну, с Богом…
— Челом бью… Да, вот… Одна еще докука, царевна-государыня… Овдовела ныне женка дьяка Ларивона Иванова. И сына не стало. А достатки у них изрядные были… Вот кабы мне ваши милости бабу посватали… Вот бы…
— Што же, сватай, князь, поможем, — не скрывая нетерпения, ответила Софья. — Што потом скажешь?
— Да все, почитай, сказано. Челом бью.
И вышел наконец из покоя.
— А што, слышь, дядя: не учинить ли нам вправду царем князя Ивана Хованского? Ишь, и теперь еще, ничего не видя, он ровно отец родной нам. «Я да я… да попова свинья…». А как дело завершитца, он силу у стрельцов возьмет… Не трудненько ль нам станет тогда?..
С таким вопросом обратилась Софья к дяде, едва вышел князь.
— И не думай, царевна-матушка. Кому Тараруй вреду али страху наделает, кроме как себе? На то он — и Тараруй. Ведешь ево, а он и величаетца. Словно на крыльях летит. А руку отнять — и носом в грязь зароет. Ково ни есть, надо иметь, дело бы повершить. А с князем с этим, с Ягелонычем, все легче будет сладить потом, ничем с другим, хто поумнее… Вот и сынок ево к Катюше к нашей в женихи норовит. Ужли отдадим? Не кручинься о них, Софьюшка. Ино теперь дело подумать надо… Другая забота есть.
— Какая, Иван Михалыч?
Милославский не успел ответить.
— Царица Марфа Матвеевна к тебе, государыня, жалует, — доложили Софье.
— Вот оно, мое дело само на пороге, — шепнул Софье старик, когда она поднялась навстречу царице Марфе.
Заплаканная, измученная, вошла молодая царица в покой и сразу зажмурилась от света, бросаемого многочисленными свечами, которые горели уже здесь ввиду неожиданной тьмы, вызванной сухой грозой и ветром.
— Челом я бить пришла тебе, царевна-государыня, — напряженно-нервно заговорила царица. — Што творитца вокруг — не скажешь ли? Как быть, не научишь ли меня, вдову бедную, беззащитную?! И в мой терем стали забегать лютые мятежники… Ищут ково-то, грозят… Твое имя поминают да брата-государя, Ивана Алексеича. Ужли от вас приказано ругательство такое чинить мне, вдове честной! Знаешь жизнь мою. Как пред Господом, так перед тобой стою, царевна-сестрица. За што же поношение терплю?.. Еще и не отмолила я души государя-супруга усопшего. Вон, в четверток, двадцату панихиду служить надо… А я из терему выйти не смею. Как жива до тебя дошла — не знаю… Сестрица, Софьюшка, али ты не знаешь? Али не видела?.. Глянь… Што творитца, глянь… Кровь всюды… Олтари Божий кровью залиты… Отцов при детях на куски рвут. Сынов на отчих глазах топорами секут… На папертях храмов соборных — трупы нагие лежат… Я ненароком глянула… Сестрица… Страшно, страшно мне… Укрой, защити, коли можешь… Софьюшка…
И в ноги повалилась царевне напуганная, потрясенная царица Марфа, трепеща от истерических рыданий.
Пока позванные боярыни приводили в себя молодую вдову, Софья сидела как изваянная, и серым цветом лица, и чертами, крупными, твердо очерченными, напоминая гранитные статуи египетской работы. Только в немигающих глазах то вспыхивало, то угасало пламя какой-то мучительной мысли, тяжелого переживания.
До этой минуты царевна выслушивала с интересом все доклады об ужасах, творимых, главным образом, по ее воле. Правда, слыша о пролитой крови, о зверских убийствах, брезгливо морщилась девушка. Но она знала, что нельзя иначе. «И яишни не состряпать, коли яиц не поколотишь», — успокаивала себя эта властная, честолюбивая душа. И отгоняла назойливые мысли обо всем, что творится сейчас в Москве, имея в виду одну великую цель: посадить на трон Ивана и самой таким образом воцариться.
Но вот вошла эта слабая, юная, хрупкая женщина. Не очень умная, не очень заботливая о людях. Но она увидала ужас, пришла, сказала о нем — и в глазах, в душе Софьи вырос во всей его величине образ того несчастия, какое по ее воле началось и должно еще не скоро кончиться.
Трупы, кровь, отнятые жизни, голые, изрубленные тела…
Раньше это были простые звуки, ступени, может быть, и грязные, но по ним только и можно взойти и на трон Московский…
И вдруг по одному слову, от первого вопля царицы Марфы эти ступени получили какую-то страшную, кошмарную жизнь. Тела, нагие, ободранные, конвульсивно стали изгибаться, ворошиться под ногами. Раскрылись мертвые, залитые кровью глаза… Бледные руки поднялись с угрозой, потянулись с мольбою к небу…
Зашевелились онемелые языки, и из перерезанных гортаней вырвались проклятия и крики:
— Месть… месть и тут и там… за гробом…
Спокойно сидит Софья, видит, как, приходя в себя, садится на скамью бледная царица. Видит сияние свечей, движение народа в комнате, портреты на стенах, листы в богатых рамах, исписанные хвалебными виршами в честь ее, Софьи, и от Полоцкого, и от Сильвестра Медведева, его заместителя…
И так же ясно, как все это, видит девушка ту страшную картину, которая, словно блеск молнии, озарила ее глаза сначала, а теперь так и стоит, мучительно-неотвязная. И бледнеет, как мел, серое лицо царевны, зубы начинают стучать, как в лихорадке.
«Разума, што ли, я лишаюсь», — мелькнуло в голове у Софьи.
Вскочив, она большими глотками осушила ковш с водой, принесенный для Марфы, и снова села, стала спокойнее размышлять: «Как же быть?! Не поверни я так дела — меня и наших всех извели бы Нарышкины. Уж они бы не пожалели… Теперь бойню остановить — тоже дела не будет. Матвеева нет — Иван Нарышкин жив. Он да и другие пометят за все. Выходит, эти трупы — бесцельной жертвой, камнем, незамолимым грехом лягут все-таки на душу ей, Софье. Так и не стоит назад ворочаться… Поздно теперь… Кто знает, если бы раньше ей показали ясно, ярко, вот как сейчас: что значит — поднять мятежных стрельцов — она бы и не пошла на это… Но теперь — поздно…».
— Да, не пора еще! — вслух почти проговорила царевна.
И снова спокойное выражение овладело ее большим, тучным лицом, расправились густые брови, разжались зубы, стиснутые раньше до боли.
— Вестимо, не пора, — негромко отозвался Милославский. Он все время наблюдал за племянницей и словно читал в ее душе все мысли, все смятение чувств.
Ничего не ответила царевна. Не любит она, когда кто-нибудь заглядывает ей в душу, даже такой близкий, умный и необходимый человек, как старик Милос лавский.
И потому она обратилась к царице Марфе:
— Легше ль тебе, сестрица, голубушка?
Давно уже на половине сестер-царевен не слыхали от Софьи подобного вопроса, сделанного таким задушевным, ласковым, любовным голосом.
Давно, когда еще ребенком была царевна, никогда не ладила она с братом Федором и сестрами, восстающими против властолюбивой сестры, но вот родился Иван-царевич, слабый, больной, беспомощный, и Софья так и прилепилась к братишке Ване.
Как самая внимательная нянька, семилетняя девочка ухаживала за ним. Самые нежные любовные слова расточала слабому ребенку своим звучным голоском, и необычайной нежностью дышал этот голос…
Так же заговорила Софья в этот миг с царицей Марфой.