Владимир Еременко - Дождаться утра
И мы опять мысленно понукаем, подталкиваем нашу машину вперед, и она ползет, петляя между ямами и буграми, переваливается через насыпи вывороченной земли, а мы шепчем вслед ревущему мотору: «Еще, еще! Ближе к нашей родной Волге».
Наконец выскочили из развалин и оказались на пустыре, за которым, прижавшись к самому оврагу, стояли десятка полтора чудом не сгоревших, но потревоженных снарядами и минами деревянных домов.
Это обычные частные дома, которыми были застроены все рабочие поселки и окраины Сталинграда. Они встречались и в самом городе, но теперь они все сгорели, а эти счастливо прижались к оврагу, и к ним не дошла волна огня.
Машина, тяжело вздохнув, будто у нее уже не было сил пробиваться дальше по завалам и ямам, остановилась перед большим, на четыре окна домом. Он почти цел, только правая глухая дощатая стена исклевана осколками да сорваны ставни и выбиты окна.
Вокруг ни души, только ветер свищет в выбитых стеклах и рамах да лежит какое-то жалкое тряпье, втоптанное в замерзшую грязь.
Когда подъехала и остановилась вторая машина, мы уже были на земле. Семен махнул рукой, и сразу, вспомнив ту привычку, которую уже стали забывать там, в Гавриловке, согнулись и побежали вдоль оврага, к полотну железной дороги.
Да, отсюда километра четыре, а может, и немного больше, до нашего дома, и, если нас никто не задержит, успеем. Не останавливаясь, я вынул часы. Было пять минут первого.
— В два мы здесь! — крикнул маме, но она не ответила, показав всем своим видом, что теперь надо тратить силы только на эту дорогу до дому и обратно да на то, чтобы все высмотреть и запомнить, а разговоры — это пустое.
Как сказал бы Степаныч, день вроде бы разыгрывался. И хотя откуда-то с верховьев Волги тянуло холодным ветром, на солнцепеке земля сочилась и плыла под ногами. Вокруг удивительно пустынно. Мы пробежали пустырь, выскочили на погорелье, где, как надолбы, торчали обрушенные черные печи, пересекли развороченный взрывом бомбы железнодорожный переезд, а нам еще не попалось ничего живого. Все угрюмо молчало, только там, за нашей спиной, глухо били топоры и ломы да трещало дерево. Кругом ни души!
Бежали вдоль железнодорожных путей, по знакомой нам дороге, сотни раз исхоженной. Она шла от трамвайного кольца до нашего рабочего поселка, и тут все было вымерено до шага — до дома три километра. Трусцой нам полчаса, пятнадцать минут на яму и целый час на возвращение. Мы успеваем, только глядеть в оба!
Смотрю вперед, оглядываюсь по сторонам, вокруг никого, будто все вымерло, даже оторопь берет. Такой тишины мы уже давно не слышали, даже в Гавриловке, Видно, все бросили эту разоренную землю: лупили, лупили по ней и с воздуха и с земли и немцы и наши, а теперь, когда здесь все перевернули вверх дном, отрешились. Немцы выгнали нас и сами ушли. Обрадуются пленные.
Потянулись разбитые и сгоревшие вагоны. Я выскочил на насыпь, а мама бежала внизу, и меня сразу обдало тем сладковатым трупным запахом, от которого я уже стал отвыкать. Между шпалами лежала рассыпанная пшеница, она уже почернела и проросла. У колеса разбитого вагона насыпан целый ворох. Я расковырял ботинком корку изопревшего и сросшегося зерна, под ней хорошая, сухая пшеница. Стал набивать ею карманы, забыв, что под мышкой у меня свернутый мешок. Мешок выпал, и я, нагнувшись, чтобы поднять его, вдруг увидел мертвую женщину. Она лежала между рельсами — на боку, спиною ко мне. Цветное летнее платье уже истлело на черном плече. Я отшатнулся и увидел девочку, тоже мертвую: она лежала чуть дальше, обхватив голову черными как уголь руками. Это была не девочка, а какое-то обуглившееся деревцо, и я смог определить, что это человек, только по волосам да клочкам одежды, которую шевелил ветер.
Подхватил мешок и кинулся прочь с насыпи. Бегу за мамой, а перед глазами — на мертвом, чугунном теле живые клочки цветного платья. Платье у девочки из того же материала, что и у женщины. Значит, это ее дочка.
Я стал высыпать пшеницу из карманов. Мама ничего этого не видела. Она бежала впереди и только изредка поворачивала голову, чтобы проверить, не отстал ли я.
Кончилась территория мебельного завода, и нам нужно было поворачивать налево, ближе к Волге. Здесь по оврагу могли спуститься до Нижней улицы, а там уже рукой подать и до нашего дома. В тени, куда не заглядывало солнце, под ногами хрустел ледок. Овраг неглубокий, но чем ближе он подходил к Волге, тем круче и обрывистее становились его склоны. Все знакомо, каждый поворот, каждая круча. Еще одна небольшая петля — ее почему-то все называли «тещиным языком» — и мы выскочим к мосту, а от него и Нижняя улица начинается.
Бежал впереди, и мама, когда ее обгонял, впервые улыбнулась.
— Почуял дом, как конь.
Проскочили последний поворот «тещиного языка», и показалось, что попали не в тот овраг. Я никак не мог понять, что же здесь произошло, но овраг явно не тот, по которому мы столько лет бегали и лазали. На самом дне лежал перевернутый вверх гусеницами танк. Башня вместе со стволом вдавлена в песок. Танк не наш, хотя на нем и не было никаких крестов. Мама пробежала мимо, даже не замедлив шаг, а я остановился, глянул наверх и понял, почему не узнал оврага: вверху не было моста. Тут же я догадался, как попал сюда этот танк. Он свалился с моста, когда тот еще стоял здесь. Попер, дуралей, и свалился. Обязательно должен был свалиться. Здесь же, когда проходили груженые трехтонки, мост скрипел.
Однако как же танк сюда падал? Ведь от опор он лежал метрах в пятнадцати. Что же, он на крыльях? Спуститься по таким отвесным склонам он тоже не мог.
Без конца верчу головой, оглядываясь по сторонам, даже шея заболела. Сердце стучит, словно повторяет слова военнопленных: «Смотри, Андрюха, смотри. Все обсмотри, родной. Все запоминай…»
Наш поселок, вернее его развалины и погорелища, меня ничем не удивил. Здесь все было почти таким же, как и в тот день, когда мы уходили. Может, только выросла трава не там, где она росла обычно, да чуть постарели, точно вылиняли, пепелища. Они уже не были зияюще-черными и не так пугали. Но чем мы дальше бежали по Нижней улице, тем больше удивляли непонятная тишина и запустение. От развалин, развороченной земли, холодных, серых пожарищ тянуло таким мертвым, нежилым духом, что боязно было останавливаться, и мы бежали и бежали.
Наше пепелище тоже вылиняло и постарело, развалились русская печь и плита. А когда сгорел дом, мама еще готовила тут. Теперь груды кирпичей да раскисшей глины.
— Были гости, — переводя дух и озирая наше подворье, выдохнула мама, и я не понял, к чему это она. — Да, побывали, — еще больше уронила она голос, и я увидел: яма разрыта.
Подошли ближе. Из ямы торчали наполовину вытащенные грядушки железной родительской кровати с никелированным верхом. Поржавевшая панцирная сетка лежала рядом. Здесь же валялись наше старое ватное одеяло и вязанные из тряпок половики, которыми мы накрыли все в яме, прежде чем заложить досками и засыпать землей.
На дне ямы блестел ледок. Сбоку, из вырытой в стене ниши, торчал угол ящика. Он., кажется, в том же положении, в каком мы его туда засовывали. Ящик забит, потянул на себя и обрадованно ощутил тяжесть.
— Все цело! Все на месте!
— Ты посмотри, посмотри хорошенько. — И мама тоже спрыгнула в тесную яму.
Мы выволокли из ниши ящик, и я нетерпеливо стал срывать крышку. Но уже по гвоздям, которые я забивал сам, видел, что здесь все в порядке.
— Ах, какие молодцы, — хотел рассмешить я маму, — они знали, что мы спешим…
Но мама даже не улыбнулась, а только опасливо посмотрела вокруг, будто эти «молодцы» где-то спрятались неподалеку, в развалинах.
Быстро переложили содержимое ящика в мешки. Оставалось еще минут пятнадцать для отдыха, но я тут же попросил разрешения сбегать к берегу Волги.
— Только в овраг не спускайся, — крикнула она вдогонку, — я сама посмотрю!
Но я уже бежал через пустырь к берегу. И хотя никто не стрелял и вокруг не было ни души, я бежал через него, как и раньше, изо всех сил, согнувшись, и, добежав до обрывистой кручи, упал на ее край, втянув голову в плечи, долго лежал, не отрывая лица от ладоней.
Взрывов не было, а мое сжавшееся, как пружиня тело ждало их, и сердце колотилось и не могло никак успокоиться не от бега, а от этого ожидания. Наконец поднял голову и увидел перед собою сразу и Волгу, и заволжский лес, и две полузатопленные баржи под самым тем берегом, и черные точки плотиков и разбитых лодок на песчаных отмелях.
Волга и ее берега пустынны. Только где-то там, далеко внизу, может, под самой Бекетовкой или чуть ближе, темнели пунктиры не то судов, не то понтонов. Они, казалось, застряли в русле реки. Здесь же по успокоенной глади плыли редкие, похожие на белую вывернутую овчину или ноздреватую пену льдины. От Волги тянуло холодом и той же пустотой, какая была в нашем поселке.