Александр Дюма - Кровопролития на Юге
То был в общем-то единственный прискорбный несчастный случай на протяжении Ста дней. Обе партии стоят лицом к лицу, угрожая одна другой, однако сохраняя сдержанность; но не следует этим обольщаться: мир не заключен, просто все замерло в ожидании войны.
На сей раз сигнал к борьбе суждено было подать Марселю; теперь мы стушуемся, уступая слово очевидцу, который сам, будучи католиком, не заслуживает подозрений в пристрастности.
«Во время высадки Наполеона я жил в Марселе и был свидетелем того впечатления, какое произвело на всех это известие; из каждой груди рвался крик, все поддались единому порыву; вся национальная гвардия просила о выступлении, но маршал Массена не разрешал этого, покуда не стало поздно: Наполеон уже добрался до гор и двигался с такой быстротой, что догнать его не представлялось возможным. Вскоре стало известно о его триумфальном вступлении в Лион и ночном вступлении в Париж; Марсель покорился вместе со всей Францией: князь Эслингенский был отозван в столицу, а маршал Брюн, принявший командование над шестым обсервационным корпусом, устроил в Марселе свою главную квартиру.
Вследствие необъяснимой переменчивости общественного мнения Марсель, самое название которого во время террора было своего рода символом наиболее передовых взглядов, в 1815 году оказался оплотом роялистов. Тем не менее жители его без малейшего ропота смотрели на трехцветное знамя, которое через год после своего исчезновения снова развевалось над крепостными стенами; ни один случай произвола со стороны властей, ни одна угроза, ни одна стычка между населением и военными не нарушила мира в древней Фокее, и никогда еще революция не совершалась так легко и так кротко.
Надо сказать притом, что маршал Брюн был, конечно, человек наиболее подходящий для того, чтобы произвести без потрясений подобную метаморфозу; отличаясь прямодушием и преданностью старого вояки, он, наряду с этими достоинствами, обладал другими, не столь, быть может, блестящими, сколь основательными: смотрел на современные ему революции, не выпуская из рук Тацита, и принимал в них участие, когда голос родины призывал его на защиту ее, причем им всегда руководил патриотизм, а не личная корысть. В самом деле, победитель в сражениях под Харлемом и Беккюмом вот уже четыре года жил, забытый, в отставке, похожей на изгнание, как вдруг его призвал тот самый голос, что прежде удалил: при звуке этого голоса Цинциннат бросил свою повозку и вновь взялся за оружие — таков был его характер. Внешне же в те времена это был мужчина лет пятидесяти пяти, с честным и открытым лицом, обрамленным пышными бакенбардами, плешивый — лишь на висках сохранились остатки седых волос, — высокого роста, с проворными движениями и заметной военной выправкой.
Я познакомился с ним по той причине, что мы вместе с другим составили доклад о настроениях жителей Юга, а он попросил у нас копию; генерал долго беседовал с нами о содержании доклада, обсуждал его с беспристрастием человека, не вооружившегося готовым мнением, а лишь собирающегося сделать выбор, и пригласил нас почаще бывать у него; мы воспользовались этим разрешением и нашли столь радушный прием, что стали приходить почти каждый вечер.
После его прибытия на Юг ожила после долгой спячки старая клевета, преследовавшая его в прежние дни. Не знаю, кто из сочинителей, повествуя о кровопролитии 2 сентября и о смерти принцессы де Ламбаль, сказал: «Некоторым показалось, что они узнали в человеке, который нес голову на пике, переодетого генерала Брюна», — и это обвинение, в котором не было ни следа не только правды, но простого правдоподобия, потому что он находился тогда вдали от Парижа, было жадно подхвачено во время консульства и продолжало преследовать маршала в 1815 г. с таким ожесточением, что он чуть не каждый день получал анонимные письма, грозившие ему тою же судьбой, что постигла принцессу. Однажды вечером, когда мы сидели у него, он распечатал одно из таких писем и тут же передал его нам; вот что в нем было написано:
«Негодяй!
Нам известны все твои злодеяния, но скоро революция покарает тебя за все по заслугам; ты погубил принцессу Ламбаль, ты носил на острие пики ее голову, но твоя проделает еще более дальнюю дорогу. Ежели ты посмеешь показаться на смотру, песенка твоя спета, и голова твоя будет красоваться на верхушке Аккульской колокольни.
Прощай, подлый убийца».
Тогда мы посоветовали ему разыскать источник этой клеветы и раз и навсегда беспощадно покарать клеветников. На мгновение он задумался, потом поднес письмо к свече и, рассеянно глядя, как пламя пожирает бумагу, произнес:
— Покарать? Да, знаю, кары заткнули бы все рты; быть может, я даже укрепил бы этим общественное спокойствие, которое то и дело нарушают. Но я предпочитаю действовать не строгостью, а убеждением. По мне, лучше успокаивать умы, чем рубить головы, и пусть меня лучше считают слабым, нежели кровожадным.
В эти словах был весь маршал Брюн.
В самом деле, за Сто дней общественное спокойствие в Марселе дважды было поколеблено, причем оба раза одним и тем же способом. Офицеры гарнизона собирались в кафе на площади Неккера и распевали песни на злобу дня. На них было совершено нападение: разбили камнями стекла, кое-кого при этом задели. Офицеры выбежали с криком «К оружию!». Жители в ответ испустили тот же клич, однако тут же забили барабаны, высланы были многочисленные патрули, и начальнику гарнизона удалось утихомирить народ и восстановить спокойствие без единого раненого.
В день майской ярмарки был отдан приказ устроить всеобщую иллюминацию и вывесить на перекрестках трехцветные флаги. Большинство жителей и не думало исполнять волю властей. Офицеры, возмущенные таким неповиновением, позволили себе крайние меры; впрочем, они ограничились тем, что побили окна в неосвещенных домах, чтобы их владельцы подчинились полученным приказам.
Однако в Марселе, как и во всей Франции, уже слабела надежда на успех роялистов, а потому те, кто представлял их партию (как мы уже сказали, в Марселе они были весьма многочисленны), перестали бросать вызов военным и сделали вид, будто примирились с судьбой. Со своей стороны, маршал Брюн удалился из города на границу, причем никто даже не попытался осуществить угрозы, коими его осыпали. Настало 25 июня, и вести о первых успехах при Флерюсе и Линьи, казалось, благоприятствовали надеждам наших солдат, как вдруг после полудня по городу распространился глухой слух — отдаленное эхо канонады Ватерлоо; и последовавшее за ним молчание командиров, растерянность армий, радость роялистов — все подтвердило начало новой войны, исход которой всем, казалось, был ясен заранее. Около четырех часов дня какой-то человек, по всей видимости осведомленный лучше, чем его соотечественники, сорвал с себя трехцветную кокарду и растоптал ее с криком: «Да здравствует король!» Негодующие солдаты схватили его и хотели вести в кордегардию, национальная гвардия воспротивилась, началась потасовка; поднялся крик, солдат окружила несметная толпа, грянуло несколько выстрелов, на эти выстрелы ответили выстрелы с другой стороны, несколько человек упали, истекая кровью; среди всей этой неразберихи было произнесено слово «Ватерлоо» — и вместе с этим неведомым прежде названием, которое впервые так громко прозвучало на устах у истории, распространилась весть о неудаче французской армии и торжестве союзников. Тогда генерал Вердье, командовавший гарнизоном в отсутствие маршала Брюна, вскочил на коня и хотел обратиться к народу с речью, но голос его потонул в криках черни, бесновавшейся у входа в кафе, где стоял бюст императора, и требовавшей, чтобы ей выдали этот бюст. Вердье, надеясь успокоить этой мерой то, что он принял за простые беспорядки, приказывает выдать бюст; это странное снисхождение со стороны военачальника, представляющего императорскую власть, подтверждает, что дело императора проиграно. От чувства безнаказанности ярость толпы все возрастает; она устремляется в ратушу, срывает и сжигает трехцветное знамя и водружает на его месте белое. Бьют общий сбор, гудит набат, толпа все прибывает за счет жителей окрестных деревень; начинаются убийства, и вот-вот пойдет резня.
С начала волнений я вышел в город вместе с М.; мы были свидетелями этого грозного брожения и разгорающегося мятежа, но еще не знали их истинной причины; и вот на улице Ноайль мы повстречали нашего друга, который, хоть и придерживался противоположных взглядов, был, казалось, весьма к нам привязан. «Ну, какие новости?» — обратился я к нему. «Для меня добрые, для вас дурные, — отвечал он. — «Уносите-ка ноги, вот мой совет». Изумленные его выражениями, мы в самом деле забеспокоились и попросили его объясниться. «Послушайте, — сказал он, — в городе вот-вот начнется мятеж. Известно, что вы чуть не каждый вечер навещали Брюна; ваши соседи вас терпеть не могут; бегите-ка в деревню». Я хотел возразить, но он повернулся ко мне спиной и ушел, не удостаивая меня более ответом.