Виталий Амутных - Русалия
И все-то время велеречивых приветствий и многочисленных ступеней торжественного чина над русским князем витал призрак Песаха. Так что, когда дело дошло до торга, — что же, собственно, Русь готова предоставить Византии в обмен на обещание свободной торговли в греческой земле, — Игорь, чувствуя, что поступает в полном соответствии с собственным волеизъявлением, с одушевлением убеждал в кругу своих соратников сомневающихся, что можно согласиться с греками и в том, что, ежели пожелают Византийские цари русских витязей для борьбы со своими противниками, то следует предоставить им русскую силу в любом количестве; коль настаивают на том, чтобы русские послы и купцы, прибывающие по каким своим делам в Византий, в Болгарию или Македонию, не оставались зимовать нигде на морском берегу, даже в устье Днепра в Белобережье, то и под этим след подписаться. И черных болгар по просьбе греческого царя объявить своими врагами. И в Корсунской земле никогда не воевать. И даже на то пойти, чтобы дать слово не покупать на рынках Константинополя поволоки дороже пятидесяти золотников.
Все происходило на дворе перед княжеским теремом, и, когда что нужно было подписано, Игорь выступил в маленькое пространство, остававшееся свободным от люда, не устававшего гомонить, не смотря на часы стояния.
— Вот мы, русские из Киева, из Невогорода, из Чернигова и всех городов наших и весей, заключили союз любви с греческими царями и со всеми людьми греческими, и хартию подписали. Пусть же во всех странах знают, какую любовь имеют греки и русские! А для того, чтобы никто из христиан или нехристиан не мог и помыслить назад отступить, а случись такое, был бы достоин умереть от своего же оружия, и был бы проклят от Бога, и стал бы рабом в новой жизни своей, каждый из нас даст клятву. Все, кто крещен, да отправятся в церковь Ильи, к купцам на Подол, где дадут зарок не нарушать ничего из того, что нами написано, а кто верует в русского Бога, пусть идут сейчас к горе Хоревице, к мольбищу Перуна, и там, у капи, пусть клянутся сохранять любовь эту верную, да не нарушится она до тех пор, пока солнце сияет и весь мир стоит, в нынешние времена и во все будущие!
И видели кружившие над Киевской крепостью запоздалые ластовицы, как из главных ее Золотых ворот на бревенчатый мост, перекинутый через ров, течет народ в великом множестве, и за мостом разделяется на два рукава: один — широкой рекой устремляется по зеленому долу к русскому святилищу, другой — тонким ручейком струится к посаду, где теряется среди купеческих домов на высоких (для сваливания товаров) подклетах невзрачная церквушка.
А ближе к вечеру, конечно, Киев пировал. Всех, кто подходил к княжескому двору обносили ржаным хлебом, а кому повезло, то и смесными[235] калачами, пирогами, гречневой кашей, киселем, копченым мясом. А чем же угощались гости в княжеской столовой?
Нет, не был этот праздник похож на братчину, где все делилось на всех. Не овсяным киселем баловались князья. Крупные куски лососины привезенной из северных областей и ломти хазарской осетрины влажно блестели перламутром. Из рыб здесь еще можно было увидеть судаков и ладогу, но ни гольцы, ни лещи, ни вандыши, ни вьюны не были допущены на этот стол. Бараньи ножки, начиненные яйцами, рубцы — кашею, печенка иссеченная с луком, куры с сарацинским пшеном[236] и пафлагонским изюмом дышали жаром только что оставленных печей. И если журавля или лебедя приносили каждого на отдельном блюде, то куропатки, перепела, жаворонки были горами навалены в глубокие ценинные мисы. В одних оловянниках гусиные потроха под медвяным взваром, в других — зайчатина с репой, в третьих, поменьше, — румяная лососевая икра, варенная в маковом молоке. Не успевали гости отведать рыбного каравая, как несли уже пряженые пироги с творогом, яйцами, рыжиками, с разными ягодами; в широких овощниках — кислую свеклу и капусту, соленые сливы и вишни, еще икряные блины, еще яблоки и груши в патоке и в квасе, свернутые трубочками леваши[237] из черники. В мушормы и братины то и дело подливали красный взвар из винных ягод и фиников, пиво, подпаренное патокой, с ягодами и мед ставленый, который до того был крепок, что некоторых очень скоро приходилось вытаскивать из-под стола на свежий воздух. А те, что оставались за столом, продолжали черпать пиво и мед из оловянных братин серебряными черпальцами, все наполняя и наполняя свои стопы и чарки, все больше серебряные, а для гостей поданные, — так из камня сердолика или агатеса.
К траченному хмелем слуху пирующих напрасно взывали то гусельные наигрыши Иггивлада и домрача Фарлова, то хоры девок и баб с волынщиками, размещенные на дворе, под стенами столовой избы.
И была в этом обжорстве и беспутном шуме такая тяжесть, будто устраивая праздник, люди исполняли нелегкий труд, против естества своего изводя уж перемученные тела свои и дух. Ведь мало кто даже среди имущего своевольного княжества в обычной жизни своей исповедовал изнеженность и чревоугодие, по дедовскому закону обыкновенно чтя умеренность во всем. Но христианское мировидение греков, гостящее на русской земле, взращенное голодными мечтами татей, нищих и бродяг Рима, издыхавшего от язв любострастия, требовало уважения к себе. И уважение в который раз было оказываемо.
Утомившись наконец весельем, от которого болела голова, поташнивало и то и дело тянуло оправиться, Игорь покинул столовую, в которой у развороченного стола продолжали реветь и хрюкать несколько самых завзятых бражников. В сопровождении холопов с огнем в руках он, спотыкаясь подчас, направился в свой терем, поднялся в ту горницу в красном хоромном наряде, в которой довелось ему поутру воевать с женой, оттуда в ложницу[238], на пороге которой холопы и оставили его.
В ложнице горела лампадка, как видно, дожидаясь его прихода. У окна с зеленым (в полумраке почти черным) наоконником к лавке была приставлена широкая скамья. Там на перине с чижовым пухом, наполовину укрытая атласным с гривами[239] одеялом, подбитым соболем, лежала Ольга. Игорь скинул верхнюю одежу на ближайший столец, постоял, слегка раскачиваясь, думая, снимать ли исподнюю рубаху, все же решил не снимать, и так полез под бок к жене. Ольга молчала, и только чуть углубившееся дыхание ее говорило о том, что та не спит.
Какое-то время он полежал на спине, заложив руки под голову, наблюдая живые тени на темном дощатом потолке, вяло танцующие под руководительством непотушенной лампадки. Затем повернулся к жене и положил руку ей на живот. Под тонкой тканью рубахи ощущалась студенистая плоть тела, до срока увядшего в отсутствие всяких усилий. Ольга зашевелилась и горячо выдохнула:
— Милый! Я ждала тебя…
Слова, показалось Игорю, прозвучали донельзя ненатурально, и ему еще тягостнее сделалось на душе. Героически преодолевая все возраставшее чувство гадливости, кое-как провозившись с этим дряблым несвежим телом некоторый срок, он все-таки вылез из-под одеяла, сославшись на тошноту, в чем на самом деле было немало правды. Вновь натянув на себя верхнюю рубаху, обивая дюжими плечами косяки узких дверных проемов, отчего жиковины[240] брякали так громко, что от этого не спасало и подложенное под них сукно, Игорь вышел на крыльцо, и тут, закинув голову к ночному небу, глубоко и свободно вздохнул.
Сверху черное очертание узорчатого карниза кровли над крыльцом, по бокам кувшиноподобные столбы, а снизу треплемые ветром угольные очерки еще полных древесных крон обрамляли чуть более светлое выпуклое небо. Сквозь разрывы летучих облаков вспыхивали часом звезды, но луна была упрятана надежно, не показалась ни разу. Немощный глухой шорох деревьев. Где-то далеко тявкнула собака. Что-то стукнуло на льняном дворе. И вдруг из самой сокровенной глубины бездонного поднебесья раздались нежные безыскусные и такие царственные крики гусей. Они были похожи на стон. И на колыбельную песню. На безнадежность мудрости. Они были голосом неба, жалеющего ничтожных своих чад. Волшебный звук, пронизывая пространство, указывал путь невидимой стаи. Туда, правее Днепра, через печенежскую степь. Голоса невидимых птиц стихали, становились едва слышны и вот замирали вдали… И только сделавшийся будто еще глуше шум состарившейся листвы.
То, что солнечность дня была всего лишь шуткой осени, подтвердил резкий порыв пронизывающего ночного ветра, заставивший Игоря оглянуться на дверь, из которой он не так давно вышел. Однако в дом он не поворотил, а напротив, придерживаясь за перила крыльца, спустился по ступеням вниз. Прошел по двору, вроде бесцельно, вроде просто для того, чтобы выгнать из головы праздничный хмель. На самом же деле он ясно понимал, что вот так вот, сами собой, ноги должны принести его к маленькой избушке, стоящей несколько особняком от соединенных крытыми переходами строений больших княжеских хором.