Владислав Бахревский - Сполошный колокол
— Воскрес! — исто повторил стрелец. — Для дружка-то как старалась. Говорила со мной — бровью не повела. А чать страшно ей было!
А на Троицкой площади не шумели.
— Афанасий Вельяминов! — прозвенел голос Томилы Слепого.
На дщан взошел седой воин.
Томила Слепой сказал ему:
— За предательство городу Пскову — казнить тебя смертью!
— Я служил государю и Русскому государству честно! А потому гляжу вам, люди, в глаза перед смертью прямо.
Подошел к плахе, положил голову.
Сверкнул топор палача.
— Самсон Тюльнев!
Вторая голова покатилась.
— Воин Всеславин с сыном. Матвей Тимашов с сыном. Кирилл Горышкин, Петр Сумороцкий, Федор Нащокин, Богдан Чиркин.
Десять голов слетело с дворянских плеч.
Постояли люди, помолчали и тихо пошли с залитой кровью площади.
На дщан быстро поднялся Гаврила Демидов:
— Стойте, псковичи!
Остановились.
— Скажите, как будем дальше биться с князем Хованским? Нет среди нас больших воевод, нет! А дворяне, которые ратному делу обучены, воевать против князя не хотят. Что будем делать?
Молчали.
— Тогда послушайте то, о чем мы во Всегородней избе с ближними моими людьми думали… Выход у нас один — просить помощи в Литве. У нас заготовлена грамота к литовскому королю. Томила Слепой сейчас прочтет вам ее.
— Нет! — глухо сказала площадь.
Гаврила вздрогнул. Это был не крик, не шум, каждый человек на площади сказал «нет» будто бы про себя.
— Почему же нет? — в отчаянии спросил у народа староста.
— Нет! — громко сказали люди. — Не бывать Пскову под Литвой!
— Никто о том и не помышляет! — крикнул Гаврила. — Мы хотим нанять обученных строю иноземных солдат и офицеров. Мы…
— Нет! — взревела площадь. — Порвите грамоту свою!
Гаврила склонил голову перед народом. Взял у Томилы лист с письмом, разорвал его на восемь частей.
Поединок
Донат постучал в дом Прокофия Козы.
Тот обрадовался гостю:
— Заходи. Щец пустых похлебаем.
— Спасибо. Чего хмурый-то?
Прокофий Коза рукой махнул:
— О радостях ли думать?.. Беда за бедой.
— Тяжелое время…
— Тяжелое!.. Больно поздно у Гаврилы в мозгах прояснилось… Хотел воевать, никого не обижая. Все на дворян наших надеялся. Они ведь псковичи. Невдомек, что Хованский пришел под стены на защиту не нас с тобой, а этих самых дворян. Вон и моя жена, как узнала, что дворян казнили, «Злодеи!» — говорит, и к соседке убежала слезы лить… Не пожалела, — у Прокофия вдруг губы покривились, всхлипнул вдруг, — не пожалела Никиту Сорокоума, которого эти дворянчики на погибель кинули. Максимушку не пожалела… А, что там! Всех их надо извести, всех купцов, всех дворян, если победить хотим. Всех! А не то — они нас.
Донат остановил его:
— Погоди! Я к тебе за делом пришел.
— Похлебаем щец, тогда и порешим все дела.
— Я пришел к тебе, чтобы ты свел меня к Зюссу.
— В тюрьму?
— В тюрьму… Он мне должен жизнь отца. Я его вызову на поединок и разочтусь.
— У Гаврилы спрашивал дозволения?
— Его теперь без пользы спрашивать. Молчит. Думает.
— Пусть думает. Может, не поздно еще. Одолеешь немца-то?
— Одолею.
— Я буду сражаться на шпагах! — сказал Зюсс, когда ему предложили выбрать оружие.
Донат владел саблей, шпагу держал один раз в жизни, в ту ночь, на меже.
— Шпага так шпага! — пожал он плечами.
Донат сник. Приготовления к поединку закончились, а он уже ничего не хотел. Он не хотел даже убивать этого немца. Бились на людях. Дело честное.
Зюсс дрался великолепно. Не прошло и минуты, как у Доната появились царапины на левом плече и на кисти правой руки.
«Нужно быть внимательным!» — приказал себе Донат и тут же получил удар в грудь.
Донат упал. К нему подбежали. Он оперся на чьи-то руки и, прежде чем потерять сознание, попросил:
— Немца не трогать! Он мой! Я его вызываю, как только поправлюсь.
Донат сказал это громко и ясно. Потом наступила для него тьма. Целый месяц он никого не узнавал.
Ночью Гаврила был на чердаке Томилы Слепого. Томила писал грамоту.
— Кому? — спросил Гаврила.
— Анкудинову.
— Тимошке? — Гаврила потянул у Томилы грамоту из рук и, не читая, порвал. — Народ запретил нам обращаться за помощью к чужеземцам.
— Нам нужна всего тысяча солдат. Мы купим их через Анкудинова. Они придут, не заходя в город, но с нашей помощью разобьют Хованского, мы с ними расплатимся. И — до свидания!
— Народ нельзя обманывать, — сказал Гаврила твердо. — Его и не обмануть. Все тайное становится явным…
— Гаврила, сегодня все были против нас. Молчуны подняли головы. Недолго и до предательства. Подкупят стрельцов, впустят Хованского…
— Потому и пришел к тебе. Народ недоволен нами. Нужно сделать так, чтоб нам опять доверяли.
— Коровы дохнут от голода, — сказал мрачно Томила, — какое тут доверие.
— Может, в поле под охраной косарей выпустить?
В окошке мелькнула красная зарница.
— Что это? — удивился Гаврила.
— Пожар! Наши враги не дремлют.
— Пойду посмотрю. Горит в той стороне, куда мне нужно по делу.
— Ты один?
— Один.
— А телохранители где? Ночь на дворе.
— Оттого и хожу свободно. Ночью все кошки серые… О косарях подумай.
Гаврила ушел. Он собирался побывать у Пани, сказать ей, что Донат, раненный в грудь Зюссом, лежит у него, Гаврилы. В себя не приходил, но жив.
Пожар был сильный.
Гаврила прибавил шагу. И пришел он туда, куда собирался пойти с пожара, — пришел на пожарище: горел дом Пани.
— Сама подожгла! — говорили в толпе. — Приживальщик побил ее, а она — полячка, гордая. От злости дом свой и сожгла.
— Изменница она! — говорили другие. — Как узнала, что дворяне под казнь подведены, испугалась — и бежать. А дом зажгла, чтоб никто про тайны ее не узнал.
Пожар соседним домам не угрожал. А то, что дом подожгли, сомнения быть не могло. Горел со всех сторон. И внутри горело, и крыша, всё разом. Такой дом от огня не спасешь.
Вернулся Гаврила домой поздно.
Варя сидела у изголовья бредящего Доната. В уголке, свернувшись, как котята, спали три девушки.
— Это сестры пришли! — сказала Варя. — Агриппина бросила их и бежала с Дохтуровым из города. О Господи!
Нет, не зарыдала.
«Великая моя!» — У Гаврилы навернулись на глаза слезы: мать и свекровь погибли, брат еле жив, а ее хватило и на то, чтоб сестер меньших приголубить.
Гавриле хотелось погладить жену по щеке, да побоялся. Тут и нежностью надломить можно. И — поцеловал!
Посмотрела она на него: через все горе — любовь в глазах.
— Поспи, — сказал он ей, — я погляжу за ним.
Она послушно положила ему голову на колени и заснула.
Московские дела
Псков напугал Москву. Вот уже пять месяцев, как город вышел из повиновения и жил своими законами, своим умом. Да не это было самое страшное. Глядя на Псков, встрепенулись мятежные люди в Орле и Курске, в Царево-Алексееве-городе, в Переяславле Рязанском. Только-только притих Новгород, псковские уездные города все еще стояли на стороне мятежа. Тревожно было в северных городах. Тревожно было в самой Москве.
Хованский одерживал мелкие победы и писал слезливые челобитные. Он не мог взять Пскова и не мечтал об этом, боялся наступления осени.
Боялась осени и Москва. Развезет дороги — тогда Хованский будет бит. В распутицу помощи ему не окажешь. Ни людьми, ни продовольствием. Псковский и Новгородский края пришли в упадок. Крестьяне, занятые войной, разорились. Лошадей достать негде. В Новгороде собралось три тысячи солдат, которых нужно было отправить под Псков. Но на чем? Обыкновенная крестьянская подвода стоила безумных денег. Просили ни много ни мало десять рублей. И ни копейки не сбавляли.
Не падет Псков до осени, — значит, осенью его не взять, зимой и подавно. И тогда… Тогда, глядишь, Псков получит помощь из Польши. А он ее получит. И тогда… Тогда придет на Русскую землю большая война.
Алексей Михайлович, царь всея Руси, приказал пригласить в Москву представителей сословий на Собор.
Первое собрание земства прошло четвертого июля. На собрании выбрали людей, коим тотчас пришлось покинуть столовую избу Кремля, сесть в возки и спешно ехать во Псков.
Вести переговоры с псковичами, уговаривая их выдать зачинщиков бунта и впустить в город Хованского, должен был епископ Коломенский и Каширский Рафаил. С ним ехал архимандрит Андроникова монастыря Селиверст, черниговский протопоп Михаил, от дворян — воевода города Козлова стольник Иван Васильев сын Олферьев, московский дворянин Иван Еропкин, стряпчий Федор Рчинов, а с ними еще десять человек. Люди все в государстве известные. Все были на Соборе 1649 года, все подписались под Уложением.[23]