Валерий Полуйко - Лета 7071
С острога вновь выпалили — залпом. Несколько ядер попало в тын — полетели куски расщепленных бревен, взметнулся снег…
— По местам! — заорал голова. — Исполниться! Пали!
Но пушкари не успели поднести фитили к зелейникам — с острога ударили залпом. Тяжелое ядро расшибло на левом тыну подпору — пять саженей тына рухнуло наземь. Три пушки оказались совсем открытыми. Крайние бойницы острожной башни были нацелены прямо на них.
Тишка неуклюже, но быстро подскочил к упавшему тыну, ухватил его за край, медленно, упорно приподнял, навалил себе на живот, передохнул, снова уперся…
— Пали! — крикнул растерявшимся пушкарям Морозов.
Все десять русских пушек хлестнули ответным залпом по острогу. Ото рва недружно, вразброд захлопали пищали. Пушкари после залпа метушливо кинулись перезаряжать пушки. Помочь Тишке было некому, да он и не нуждался в помощи: изловчившись, подставив сперва плечо, а потом спину, он поднял тын и держал его на себе.
Только у рва смолкли русские пищали, крайние левые башенные бойницы литовцев полыхнули огнем. Со страшным треском несколько ядер вломилось в удерживаемый Тишкой тын. Снова полетели разбитые бревна, взметнулся снег, тын рухнул, подмяв под себя Тишку.
— Пали! — яростно кричали и Морозов, и голова, и десятские.
Пищальники тоже успели перезарядить пищали и, наверное, теперь уже пометче ударили по бойницам, потому что литовцы ответили только несколькими отдельными выстрелами.
Когда человек десять воротников с трудом подняли тын и подперли его новыми подпорами, Тишка еще был жив. Его перевернули лицом вверх, он открыл глаза, тихо сказал:
— Я в Ростове воз ржи выспорил… Целый воз…
— По местам! По местам! — отогнал нарядный голова воротников от Тишки — Тишка был мертв. Голова положил ему на глаза по комочку снега, перекрестил и снова пошел орать на пушкарей.
3К полудню литовцы почти перестали отвечать на пальбу русских. То ли пищальники своей меткой стрельбой по бойницам вредили им, принося большой урон, то ли они успокоились, видя, что даже с подходом пехоты сил у русских было явно недостаточно, чтобы решиться на что-нибудь большее.
Воевода Морозов велел ставить свой шатер. От пищальников прискакал Оболенский.
— Будем обедать, — сказал ему Морозов. — Притаились литвины… Гораздо ты пищальников поставил — поховались литвины от их пальбы. Теперя будут сидеть за стенами, как мыши… Ну пущай! Нам того и надобно… покуда!
В русском стану пылали костры, заволакивая добрую половину неба черным дымом. Все больше становилось палаток, шатров, наметов, навесов…
Из рощи бесконечной чередой потянулись сани с бревнами, с голью 86, с колотой чуркой и щепой для калильных горнов, везли хворост, валежник, везли лапастые ветви елей на шалаши и подстилы в шатры и навесы, — везли, везли, везли…
Рядом со смотровой вышкой заалел воеводский шатер. Воевода Морозов сел вместе с Оболенским за трапезу. Слуги подали горячий сбитень, вязигу 87, несколько буханцев хлеба, квашеный щавель, смешанный с тертым хреном, подпеченные на огне луковичные головки. Морозов ел жадно, много — был доволен. Чавкая и мусоля об жирные нити вязиги сивеющую бороду, ублажаючи говорил Оболенскому:
— Все ладно, княжич!.. Аж заладно! Мнил — тяжче будет. Как прознал, что мне с передовым идти — раздосадовался. Да еще вот так — на затравку, с десятью пушками проть такой громадины. Коли таковое было? Не упомню за всю свою жизнь. Все се басманские примыслы. Испокон веку на крепости так не ходили. Все одно, что по тонкому льду через реку. Да слава богу! Удача от нас не отступилась! Толико я не верю, что у Довойны рати за стенами немного, как уверял на совете Басманов. Тьщ десять держит Довойна за стенами… Ленив толико он и надменен: ему на такое малое дело и на коня неохота садиться. Небось сидит у себя в детинце и посмеивается над нами: затеялась, мол, русская свинья рылом твердзу 88 нашу своротить!
Оболенский ничего не ел, только прихлебывал горячий сбитень. Сидел задумчивый, молчаливый…
— Что за кручина в тебе, княжич?! — затронул его Морозов. — От ежи воротишься… Не уедна? Так не — добрая ежа! Мне во вкус. Вот похлебку принесут…
— Шаховский не идет из головы, — сказал с жутью Оболенский. — Я все то глазами своими зрел! Как он его… И схоронить-то нечего. Вот… — Оболенский слазил за пазуху, — кусок доспеха на снегу подобрал.
— Спрячь, спрячь, княжич! — оторвавшись от еды, испуганно проговорил Морозов. — И ни перед кем более не вынимай сие! Говорю тебе не токмо по страху, но и по уму. Пустую и неразумную злобу накапливаешь в в душе, а злоба хочет толико единого — выместиться! Вымещая ж злобу, человек слепнет. Сам ведаешь, польза какая от слепого…
— Лучше ослепнуть от злобы, чем жить со слепой совестью! Не могу я, воевода, завязать своей совести глаза, запихнуть ее за икону и служить ему… как служишь ты!
— Я служу отчизне, княжич, — спокойно сказал Морозов. — Служа отчизне, всегда будешь иметь в сердце радость, ибо отчизна всегда справедлива и священна! И многое тогда перестанет мрачить твою совесть. Послушай, изреку тебе, как я разумею жизнь… Сколико соблазнов в жизни, сколико сокрытых истин, которых человеку николиже не разгадать. Сколико неправд, сколико зла, сколико ужасных сил, которых человеку також николиже не одолеть. Человек приходит в жизнь — как птенец! Куда лететь, что делать?.. Ничего про сие человек не ведает. Кому служить, кому не служить, за кем идти и проть кого — також не ведает человек. Ему ныне мнится: туда идти, за тем — то верно и навек! А назавтра в душу входит смута и злость. Он начинает метаться, клясть себя и все, во что еще вчера верил и за чем шел. И будто бы некуда человеку приткнуться, ибо все во зле: и люди и звери… И будто бы некому и нечему ему служить, ибо все неправедно и не вечно. Ан есть!.. Есть, княжич! Отчизна! Отчизна, княжич! И ей токмо надобно служить и к ней притыкаться душой! Она николиже ни в чем не разуверит тебя, она не выкажет зла, неправедности, ибо ничего в ней сего нет, как нет ее самой — отчизны, на которую ты мог бы позреть, как на человека иль на свет белый. Отчизна бесплотна, как ангел, невидима, ее будто бы и нет, но она есть… Се чутье такое в сердце! Как в святом писании речется про царствие божие?!. «Не приидет царствие божие приметным образом, и не скажут: вот оно зде, или: вот оно там! Ибо царствие божие внутрь вас есть!» Так и отчизна, княжич, — она внутрь нас есть! И благодарность от нее ценней прочих всех благодарностей — ибо от нее в твоем сердце всегда радость. Не та радость, как от злата, не та, как от чести, а радость от вечного света в твоей жизни. Так вот я разумею жизнь!
Оболенский, выслушав Морозова, долго сидел задумавшись. Слуги принесли похлебку, но уже и Морозов не притронулся к ней.
Неумолчно гремели пушечные раскаты, будто заходила сильная гроза или где-то рядом валили с корня кряжистые Дубы. Даже в редких перерывах между залпами не наступало тишины: она надолго ушла отсюда, а Оболенскому хотелось тишины — хоть на миг, чтобы собрать воедино и ранее и сейчас только возникшие в нем мысли и ответить Морозову и самому себе — на все, что поднялось в нем от слов Морозова и что давно и тайно само по себе жило в его душе и тоже ждало ответа.
— Ежели бы… ты… был поп… — медленно, запинаясь на каждом слове, заговорил Оболенский, словно не хотел говорить этих слов, но, не находя других, превозмогал себя и говорил их, — я бы посмеялся над тобой… Ежели бы ты был чернокнижник-филозоф — я бы також посмеялся над тобой… Но ты — воевода, и я дивлюсь! Тот, кто рожден для меча, живет с мечом и часто умирает от меча, — не так должен разуметь жизнь. Пусть ты держишь в руках истину — я и сам многократ думал так, — но я не приемлю и истины, ибо и она требует покорности и всетерпения, и она обрекает на рабство… А я не хочу быть рабом ни царя, ни истины! Я родился в роду, в котором никто никогда не прятал своей совести за икону и никогда ни у кого не был в рабстве. Мы все и всегда решительно и неотступно боролись за честь и славу своего рода!..
— И бесславно гибли! — перебил его Морозов, принимаясь за похлебку. — Во имя пустой спеси! А могли бы погибнуть за отечество, оставив по себе добрую память… и образ, как жить иным в нашей непроглядной и забуреломленной, как темный бор, жизни.
— Верно… — склонив голову, согласился Оболенский. — Бесславно гибли.
В шатер неожиданно вошел тысяцкий Хлызнёв-Колычёв, приводивший свою конную тысячу в стан для передыху и кормления. Вслед за ним вбежал вестовой казак и доложил Морозову:
— Глядачи с вышки доносят, что у третьей воротной башни литвины копятся! Конные! Может, вылазку затевают?! А еще глядачи доносят, что литвины со стен зады кажут.