Камил Икрамов - Все возможное счастье. Повесть об Амангельды Иманове
Токарев вернулся из России совершенно уверенный в том, что дело против Амангельды рассыпалось, очень удивился, что распоряжение об освобождении не поступает. Он часто приходил в тюрьму, и поскольку вечерами стало холодно, то свидание им разрешали прямо в конторе. Они пили чай из одного самовара с конвойными.
Внезапно из Оренбурга приехал ротмистр Ткаченко, лично допрашивал Амангельды и категорически запретил свидания с Токаревым. Неделю пробыл Ткаченко в Тургае и под усиленным конвоем увез Иманова с собой. Начальник тургайскои тюрьмы отставной подпрапорщик Иван Степанович Размахнин получил выговор за либеральное содержание арестантов, сорвался и запил. А держался ведь до этого случая месяцев семь или семь с половиной.
Глава четырнадцатая
Зачем перед самым освобождением Амангельды отправили в Оренбург, зачем продержали в большой тюрьме еще две недели? Может, собирались допрашивать по другому делу? Он тревожился, но вскоре его, как часто бывает в таких случаях, именно тогда, когда он меньше всего того ожидал, вдруг выпустили из-под стражи и даже выписали билет для проезда по железной дороге до станции Челкар.
Больше месяца батыр провел с семьей, никуда не ездил, занимался хозяйством, строительством зимовки, сложил новую печь, сколотил новые двери в доме, приладил тамбур, настелил полы. Оказывается, все это он продумал еще летом, у какого-то беспаспортного бродяги-печника перенял его хитрое искусство. Бродягу того водили по домам начальства, он клал им голландки, перестраивал кухонные плиты, устраивал баньки с каменками. Иногда печник брал себе подсобников, и Амангельды не пропускал случая пойти поучиться. Как и многие настоящие мужчины, он только в заточении понял всю силу своей любви к семье, свою зависимость от этой любви и только тут впервые испытал желание устроить домашний уют. Это было главным в ту осень. Откуда брались в нем ухватки плотника и столяра, неутомимость в домашних делах, желание делать все подряд, даже чисто женскую работу. Он всегда был ласков с женой, но Раш никогда прежде не слышала, чтобы муж вспоминал об их первой встрече, свадьбе, о рождении первого сына и второго. Он прежде будто и не считал нужным помнить такие пустяки, зато теперь, лежа в темноте, когда дети уже спали, долго говорил о вовсе, казалось, ушедшем, удивлял Раш своей памятливостью, сам удивленно и радостно смеялся, узнавая в ее рассказах какую-то забытую им подробность.
Про тюрьму он жене почти не рассказывал, не женское дело, не с ней надо это обмозговывать. Пусть лучше подумает, как перевезти мать из Байконура. Теперь у него не хуже, чем у старшего брата, а детям бабушка нужна.
Однажды он внезапно собрался в дорогу. За час до отъезда сказал об этом Раш и ребятишкам, за этот же час успел уложить суму и проститься с соседями.
— Сначала заеду в Тургай к господину Токареву, потом поеду в Байконур и привезу мать.
Если уж он решил, спорить с ним бесполезно. Раш смотрела, как он едет по кое-где припорошенной снегом степи, как радостно и четко ступает под ним вороной конь. Она ждала, что он оглянется в последний раз, когда дорога свернет за курган, но он не оглянулся. Он всегда думал о том, что предстоит, а не о том, что прошло. Ой редко оглядывался.
Он приехал в Тургай на следующий день часам к пяти. Почему-то потеплело, застывшая было грязь на главной улице расползлась, стала вязкой. Снег, продолжавший лететь с серого неба, таял, едва коснувшись земли. Можно, конечно, заехать к родичам, привести себя в порядок, а потом уж являться в европейский дом, но Амангельды отмахнулся от этой мысли. Дом Токаревых по дороге, родичи живут на другом краю города.
Он поглядел на дымы над Тургаем, на расплывающуюся в сумрачном снегу колокольню, на дом Токаревых, где в этот именно миг засветилось сразу три окна, и повернул к крыльцу.
Перед наступлением зимы городок замирал внутренне, съеживался, грустнел, потому что до первого настоящего города почти девятьсот верст, а до настоящей жизни и не сосчитать сколько. Уездный городок — это и вообще не больно-то радостное поселение, но любой уездный город в Воронежской или в Курской губернии — столица по сравнению с Тургаем, островком в безбрежном полынно-снежном море, где кочуют инородцы, где носятся стаи голодных волков и ветру не за что зацепиться.
От города Тургая до центра Тургайской области Оренбурга — восемьсот шестьдесят шесть верст (от почты до Почты). Жителей в Тургае всего полторы тысячи, причем лиц мужского пола почему-то чуть не в два раза больше, нежели женщин. Церковь одна, училищ два: двухклассное русско-киргизское и Яковлевское ремесленное. Есть еще русско-киргизская женская школа с интернатом, военный лазарет и острог. Как не вспомнить определение Салтыкова-Щедрина о местах, куда незабвенный Макар телят не гонял! Однако если посмотреть с другой стороны, то Тургай хоть и маленькая, но тоже столица: подчиняются ему одиннадцать волостей — шестьдесят пять аулов. За последние двадцать лет сильно обновилась здешняя служилая братия, потому что немногие представители русской интеллигенции не очень-то стремились задерживаться тут, если представлялся случай перевестись поблияге к культурным центрам.
Не было старожилов в Тургае, и новый уездный начальник не считал нужным держать открытый дом, не чувствовал себя отцом-командиром для сородичей и инородцев. Единственным местом, куда могли без приглашения приходить и учителя, и чиновники, чтобы попить чаю, обсудить новости и просто поболтать, — а такое место должно быть в каждом городе — считался домик Николая Васильевича Токарева. Правда, все в уезде знали, что Токарев происходит из давних ссыльных, у начальства на заметке и терпят его лишь потому, что он знаток здешних обычаев, что уважаем как русскими переселенцами, так и киргизами, что в качестве специалиста по правовым вопросам и взаимоотношениям с местным населением известен далеко за пределами области.
Покойный его дядя и наставник Алексей Владимирович любил исследовать лишь нравственные аспекты событий и по свойству своего поколения принадлежал к людям, обо всем судящим по литературным канонам и ассоциациям. В противовес влиянию дяди Николай Васильевич в молодости увлекался экономическими и политическими учениями, основательно знал Маркса, читал Энгельса, Плеханова, знал, хотя и недолюбливал Михайловского. Впрочем, Михайловскому доставалось лишь в те, увы, уже отошедшие времена, когда дядя еще мог спорить с племянником. В последние годы Николай Васильевич с некоторым даже смущением обнаружил, что, как и дядя, склоняется в основном к поискам нравственных ориентиров и с большим по возрасту опозданием принялся наконец за писателя давно уже знаменитого и потому давно уже немодного. Он принялся внимательно, с карандашом, читать Льва Толстого.
Без сомнения, свою роль в интересе к Толстому сыграло личное знакомство Токарева с сосланным в Тургайскую область Михаилом Петровичем Новиковым. Это был человек редкостного ума, чистоты и душевной ясности, и его влияние оказалось очень сильным.
Еще до знакомства с Новиковым, колеблясь в выборе между платформами множества политических партий и групп, Николай Васильевич написал статью «Гамлетовский вопрос в русской жизни». На примерах недавней истории и современных событий он доказывал, что сомнения принца датского необходимы каждому, кто стремится быть нравственным и решает вопрос о виновности государства и его руководителей перед народом и совестью. Статья эта осталась неотправленной по целому ряду причин: первой была та, что смысл статьи противоречил программам радикалов, выпускающих свои издания в эмиграции, а легальные журналы не смогли бы взять статью по соображениям цензурным.
Смелость мысли Льва Толстого испугала Николая Васильевича, когда он впервые понял, что великий старец не предположения строит, а готов утверждать, что найденное им — истина. И отвергая что-то, Толстой вовсе не смущался общепризнанностью авторитетов, никак не связывал себя с теми, кто неколебимо считался совестью русской свободолюбивой мысли.
Принимаясь за «Исповедь», Токарев ожидал впечатлений чисто литературных: раскрытия интимных подробностей и стыдных тайн детства, самокопания и самообнажения, которые всегда или почти всегда связаны с самолюбованием.
Книга поразила сухой деловитостью, строгостью протокола, чего трудно было ждать от великого художника, может самого великого художника России. Впрочем, от этого звания Толстой отрекался прежде всего; он вовсе не признавал за художниками права быть учителями жизни, насмехался над теми, кто притязал на то, чтобы проповедовать бессознательно, смеялся над теорией, что именно в бессознательности, интуитивности и заключен высший смысл творчества.
Удивляло Токарева и вызывало бесспорное уважение то, как быстро вкралось сомнение в душу тогда еще молодого, полного сил и надежд писателя. На второй год задумался, на третий стал исследовать. Это сказано вскользь, без нажима и от простоты признания возникало абсолютное доверие: «Первым поводом к сомнению было то, что я стал замечать, что жрецы этой веры не все были согласны между собой. Одни говорили: мы — самые хорошие и полезные учители, мы учим тому, что нужно, а другие учат неправильно. А другие говорили: нет, мы — настоящие, а вы учите неправильно. И они спорили, ссорились, бранились, обманывали, плутовали друг против друга…» Это о ком же? Получалось, что Толстой говорил так о людях, окружавших его в начале литературной работы в «Современнике».