Григорий Данилевский - Мирович
«Денег сейчас попросит», – пробежало в весело настроенных мыслях Петра Фёдоровича.
– Ни энциклопедистов, ни верхних и нижних парламентов у нас нет, то правда! – сумрачно ответил Ломоносов. – Есть зато у тебя, государь, песнопевец, газет гремящий!.. Газет гремящий против злых, припадочных людей, против врагов и завистников родины… Лично за себя просьб не имею… В роды родов перейдёт как твоё имя, государь, так и твоего песнопевца. И никто не скажет, чтоб былой рыбак, а ныне известный всему свету, природный русский учёный и поэт, Михайло Ломоносов, чтоб он продавал свои оды за подачки от рук его государей.
– Да я и не говорю! что ты? помилуй!..
– Пел твою тётку, пелося, – продолжал Ломоносов, – и тебя, обозрев твоих начинаний черты, встретил радостно… Теперь молчу…
– Совет, совет! – нетерпеливо застучав рукой по столу, сказал Пётр Фёдорович.
– Совет? изволь, государь, только не прогневайся. Ты мягкий душой, прямой и добрый человек. Все это знают. Но страна, данная тебе, не аллеманское курфюршество… Она – Россия!.. Тебе нужны мудрые, гением одарённые советники.
– Кто они? где? – спросил, двинувшись на скамье, император.
«Уж не себя ли хочет предложить в советники?» – подумал он брезгливо.
– Помирись с твоей супругой, – сказал, почтительно склонившись, Ломоносов, – лучшего советника и друга тебе не надо.
«То же и Фридрих советует, – подумал Пётр Фёдорович, – но в этом, и только в этом, он ошибается, – не знает мадам «La Ressource».
– Нет, нет! – ответил с раздражением государь. – Жена непослушна, упорна, дерзка; скажу откровенно – не уважает лучших и верных моих хранителей, голштинцев. Клерикалы на её стороне; вся гвардейская молодёжь, слышно, в неё влюблена…
– И я, государь, прости, из её жарких поклонников, – произнёс, опять склонясь, Ломоносов.
«Точно сговорились», – с досадой подумал Пётр Фёдорович.
– Ты её обижаешь, теснишь, – продолжал Ломоносов, – а оторванные от недр близких поневоле ищут чужой поддержки и защиты… Таков естества и натуры чин!
– Дальше, дальше! – нетерпеливо перебил император.
– Загладь тяжкую ошибку государыни – твоей тётки, – сказал Ломоносов, – освободи несчастного узника, бывшего императора, Иоанна Антоновича… Двадцать лет вопиют из тюрьмы о его доле… Не приблизишь его к своему трону – отпусти в чужие края…
Пётр Фёдорович сделал опять движение.
– Унгерн и дядя принц Жорж то же говорят, – произнёс он, – да можно ли то, послушай?.. Ну, как его освободить? Ведь он претендент!
– Можно. В том прерогатив и величие твоей власти. Дай ему кончить жизнь человеком… Воспитай его, укрепи здоровье бедного, просвети благами веры и разума… Искупи прошлое… Иначе суд Божий и людской, истории приговор – тебе не простят. Отошли его за границу к родным…
Пётр Фёдорович встал. Сильное волнение его охватило.
Он порывисто оправил на себе шляпу, взялся за портупею, выпрямился, хотел говорить и несколько секунд не находил слов. Шпага дрожала в его руке.
«И та девушка, – подумал он, – и она сейчас о том же просила… Я помню обещания, надо слово сдержать…»
– Спасибо, – сказал император, – часть того, что ты изложил, сущий резон… После узнаешь, я давно, и прежде тебя, думал о том же. В остальном, извини, ошибаешься. Впрочем, будь покоен, отныне я за тебя. Верю тебе и на тебя надеюсь!.. Но ты ничего не просил?.. Voyons… He хочешь о себе, проси за других… Слушаю…
Ломоносов собрался с мыслями и передал ходатайство о Мировиче и Фонвизине. Государь подозвал Унгерна, которому тут же сообщил ордер о своём согласии на обе просьбы.
– Студиозус твой, как видишь, будет принят… А за офицера, – произнёс, улыбаясь, Пётр Фёдорович, – mille pardons, не один просишь… И его невеста, ха-ха, момент назад, меня здесь о том же весьма бомбардировала. Ein Teufels madel! чертовски миленькая, умная девушка…
Не слыша ног под собой и не покидая гордой осанки, Ломоносов прошёл анфиладой комнат, мимо опять подобострастно склонявшихся перед ним голов, от ужина отказался, простился с хозяевами и, найдя шляпу и трость, пешком отправился восвояси, на Мойку. Глаза его были увлажнены, сердце билось горячо. Длинная тень от луны падала с той стороны улицы, где, шепча какие-то слова, умилённый и растроганный, шагал «газет гремящий».
По уходе Ломоносова Воронцов отыскал Миниха и долго под руку с ним прохаживался по отдалённым дорожкам сада. Разговор шёл о том же, об упадке финансов, о колебании всех дел и о фуражном подряде для армии.
– Je conjure, votre Excellence[152], – говорил Воронцов. – Напрягите ваше влияние, чтоб государь оказал мне этот фавор…
– Но что я могу? – спросил Миних. – Was kann ich, mein liebster[153] Михайло Ларионыч?
– Ecoutez, – шептал канцлер, – je vous offre encore une d'etre en moitie avec moi dans ce negoce…[154] мы поделимся – вам половина, мне другая, – прибавил он по-русски. – Только осмотрительней, по одной эхе могут пронюхать и перебьют…
Миних подумал, молча покровительственно сжал под локтем руку канцлера и с важностью вышел с ним из сада.
– Самый опасный – Григорий Орлов, – вполголоса сказал за ужином император Корфу, – надо приставить кого-нибудь в тайности за ним наблюдать..
«Слушаю», – ответил глазами генерал-полицеймейстер.
– Над Дашковой, – продолжал государь, – будет лучший аргус – Романовна, её сестра… Кто ожидал? Сколько притворства! Недаром я не жаловал учёных; во дворце ни одной латинской книжки в моей библиотеке не велел ставить…
Утром император призвал Гудовича, долго с ним совещался, и в тот же день был послан новый секретный гонец в Шлиссельбург.
«В военную службу принца, – рассуждал Пётр Фёдорович. – Я его перевоспитаю, выбью у него дурь из головы, и он бросит бредить…»
В половине июня, поздно вечером, к даче Гудовича, в лесной глуши, на Каменном острове, подъехала с опущенными шторами запылённая извозчичья карета. Из неё вышли озабоченный, пожилой, в синем гарнизонном кафтане, офицер и длинноволосый, бледный, в голштинском плаще, с подплетёнными в косу волосами молодой человек.
Кроме государя, хозяина дачи и ещё двух-трёх сановников, никто не знал о прибытии этих путников. Они заняли пустой флигель в глубине Гудовичева двора и первые дни никуда оттуда не выходили.
XV
ПЕЛЬМЕНИ
Прождав день и другой Фонвизина, Ломоносов отправился его отыскивать.
«Кстати, навещу и былую мою жилицу, Бавыкину, – решил он. – Пока пошлют приказ в армию, узнаю от Настасьи Филатовны его верный адрес и сам его обрадую приятною вестью».
Бавыкина квартировала теперь у Калинкина моста. Дом дяди Фонвизина был невдали у озера или, скорее, у болота, между светлиц пятой роты Измайловского полка.
Ломоносов заехал прежде к Фонвизину. Среди двора его встретила, с чашей и с грудой тарелок в руках, какая-то здоровенная, но ещё молодая с виду стряпуха. На вопрос о Денисе Иваныче она переспросила: «Чяво?» – и, с досадой ткнув тарелками в сторону небольшой каменки, стоящей между верб и акаций, прибавила:
– Эвоси! Тут аны и живут…
Был ещё десятый час дня. Из окон каменки между тем уж слышался стук ножей и вилок и вкусно пахло жареным, с луком, мясом. У крыльца валялись палки и большой шерстяной избитый мяч для игры в лапту. Смех и говор нескольких молодых голосов слышался из-за низеньких, покосившихся и вошедших в землю дверей.
«Рано, однако, обедают на болоте!» – подумал, взявшись за дверную ручку, Ломоносов.
Его глазам, за порогом, представилась крохотная, светлая комната, загромождённая амуничным, книжным и всяким хламом. Сор в ней, очевидно, не выметали по неделям. Пахло табачным дымом. У раскрытого в обширный зелёный огород окна стоял тёсовый стол. За столом, перед батареей пустых и недопитых пивных бутылок, за блюдом дымившихся, плававших в масле пельменей, с добродушными, вспотевшими от еды лицами, в рубахах и без шейных платков, сидели трое смеявшихся военных молодых людей. Одного Ломоносов тотчас узнал. Прочие двое – круглолицый, долговязый, румяный, с крупным носом и карими, весело глядевшими глазами, и другой – постарше, невысокий, широкоплечий и в очках, – были ему незнакомы.
– Куда же это вы, Денис Иваныч, запропастились? – спросил Ломоносов, вваливаясь своим плотным, здоровенным станом через порог горенки. – Заехали, околдовали собой домоседа и как в воду канули… Я с хорошими вестями…
– Михайло Васильевич!!! Батюшка! Великий наш… – вскрикнул и заметался оторопелый и донельзя растерявшийся Фонвизин. – Господа, господа! – обратился он к вскочившим и также в смущении не знавшим, что делать, приятелям. – Позвольте вам отрекомендовать… тьфу! что я! смею ли?..
– Да полно ты, Денис Иваныч, – обратился к нему Ломоносов, садясь на безногую, на каких-то смешных подставках, прикрытую ковриком кровать, – назови, кто твои друзья, и всё тут.