Николай Равич - Две столицы
Радищев не мог понять, относится это к Екатерине или ещё к кому-нибудь, и, помолчав некоторое время, начал рассказывать о своём «Путешествии из Петербурга в Москву».
— Одобряю… Одобряю! — вдруг прервал его медным голосом Рылеев. — Теперь дворяне больше путешествуют в Париж, а ранее ездили к этому пророку вольнодумцев Вольтеру. А ты поезди по отечественным городам, посмотри, как там правит полиция, какой там порядок… — И, схватив у Радищева рукопись и перелистав её толстыми пальцами от первой до последней страницы, сделал размашистым почерком надпись:
«Печатать позволяю. Обер-полицеймейстер Рылеев».
Затем, очень довольный собой, посыпал песком начертанное и, вручив рукопись изумлённому Радищеву, добавил:
— Извините, что не имею возможности продолжать беседу по столь поучительному предмету… Дела, знаете ли, замучили окончательно…
Вечером Радищев решил ещё раз, перед сдачей в набор, просмотреть свою книгу.
Закат красноватым отблеском отражался на зеркальных стёклах окна, из которого был виден сад: чёрные деревья и осенние листья, пожелтевшие и сморщившиеся, падавшие при каждом дуновении ветра. Природа умирала. Александр Николаевич глядел в окно и думал: неужели в этом саду прошли самые лучшие дни его жизни, когда казалось, счастью нет предела и не будет конца? Тогда солнце, огромное, сияющее, стояло на голубом небе, освещая пышные кроны деревьев, высокую, пахнущую мёдом траву. Пели птицы, стрекотали кузнечики, нежные бабочки летали от цветка к цветку. И в этом земном раю в своём белоснежном платье, с венком на голове, из-под которого падали русые волосы, царила она — Аннет. Сияние молодости исходило от её счастливого лица, и переливчатый смех звенел в воздухе… Ангел смерти унёс её в могилу и всё покрыл своим чёрным крылом. В этой страшной жизни, где царило насилие человека над человеком, всё умирало: таланты, лучшие побуждения, любовь…
Он открыл последнюю главу своей рукописи.
Путешественник из Петербурга в Москву въезжает в подмосковную рощу и видит человека, лежащего в луже крови. Раненый стонет, он ещё жив. Это неудачный самоубийца. Приезжий спешит оказать несчастному помощь, спасти ему жизнь. «На что жизнь тому, кому она стала в тягость? На что она, коли нет в ней более приятностей?» — говорит тот и «с проворством несказанным, вложив пистолет в рот, спустил взведённый курок и приник к земле, не произнося ни малейшего стона».
«Да, — сказал про себя Радищев, закрывая рукопись. — В жизни более уже не осталось ничего, — издать книгу, сказать своё последнее слово полным голосом в лицо тиранам и умереть — другого выхода нет!»
Он встал, надел шляпу и плащ и вышел из дому. Теперь вечерние прогулки вошли у него в привычку; он совершал их по одному и тому же маршруту.
У Александро-Невской лавры он прошёл через ворота лазаревского кладбища. Здесь царствовала тишина, изредка попадалась скорбная фигура, склонившаяся над могильной плитой, в вечернем сумраке белел мрамор памятников.
Радищев приблизился к простой четырёхугольной чугунной ограде, внутри которой стоял мраморный памятник с надписью на русском и латинском языках:
В память
Славному мужу
М и х а и л у Л о м о н о с о в у
Родившемуся в Холмогорах
в 1711 году
бывшему статскому советнику Императорской Санкт-Петербургской
Академии Наук Профессору
Стокгольмской и Болонской члену
Разумом и науками превосходному
Знатным упражнением отечеству
Служившему
Красноречия, стихотворства
И
Истории российской
Учителю
Муссии первому в России без руководства
изобретателю,
Преждевременною смертию от муз и отечества
На днях Святая пасхи 1765 года
Похищенному
воздвиг сию гробницу
Граф Михаил Воронцов,
Славя отечество с таковым гражданином
и горестно соболезнуя о его кончине.
Когда Ломоносова хоронили, Радищеву было шестнадцать лет. Вместе с другими воспитанниками Пажеского корпуса он затерялся в огромной толпе народа, составлявшей траурное шествие. Скорбь простых людей тогда глубоко поразила его.
Он полностью воспринял взгляды Ломоносова на значение науки и литературы для народа и всегда помнил его слова о роли писателя. «Великое есть дело смертными и проходящими трудами дать бессмертие множеству народа, соблюсти похвальных дел должную славу и, пренося минувшие деяния в потомство и в глубокую вечность, соединить тех, которых натура долготою времени разделила».
Он также понимал, что именно Ломоносов научил русских людей широкому государственному мышлению.
Теперь у Радищева вошло в привычку во всех случаях, когда он не знал, как поступить, спрашивать себя: а что сказал бы он — Ломоносов?
Сидя на ступеньках у подножия памятника, Александр Николаевич мысленно представил себе судьбу Ломоносова.
Вся жизнь гения русской науки прошла в жестокой борьбе и нечеловеческих страданиях. Злая мачеха в детстве, от которой он прятался в «уединённых и пустых местах, терпя стужу и голод, чтобы читать и учиться»; бегство в Заиконоспасское училище, где опять были голод и несказанная бедность и где «малые ребята перстами указывали, какой болван, лет в двадцать, пришёл латыни учиться». Потом такая же голодная жизнь за границей; новое бегство пешком из Германии в Голландию и возвращение в Россию. И далее непрекращающаяся жестокая борьба до самой смерти с многочисленными врагами за то, «чтобы выучились россияне».
Радищеву припомнились горькие слова в письме Ломоносова к Шувалову с просьбой об открытии Петербургского университета и гимназии: «По окончании сего только хочу искать способа и места, где бы чем реже, тем лучше видеть было персон высокородных, которые мне низкою моею природою попрекают, видя меня, как бы бельмо на глазу».
«Думал ли он когда-нибудь о самоубийстве?» — задал себе вопрос Радищев и вздрогнул. Самая эта мысль показалась ему кощунственной. Он вспомнил рассказы современников о том, как Ломоносов в последние месяцы своей жизни, мучимый язвами, ломотой в суставах, бессонницами и одышкой, иногда появлялся в Академии или во дворце. Огромный, опираясь на трость и с трудом переводя опухшие ноги, он медленно шёл, гордо подняв голову. Его горящий, по-прежнему молодой взгляд отражал душу неистовую, беспокойную и зовущую к бою.
Враги замолкали, глядя на него, все склонялись вокруг.
«Нет — сказал себе Радищев, — он считал себя сильнее смерти».
Ему припомнились ломоносовские стихи, перевод «Памятника» Горация:
Я знак бессмертия себе воздвигнул,
Превыше пирамид и крепче меди,
Что бурный Аквилон сотреть не может,
Ни множество веков, ни едка древность.
Не вовсе я умру, но смерть оставит
Велику часть мою, как жизнь скончаю…
Стало совсем темно. Холодный ветер подул с моря, зашуршали опавшие листья на аллеях. Радищев пошёл к выходу. Он не чувствовал ни прежней тяжести на душе, ни смятения.
Теперь он мысленным взором окидывал ряды своих прошлых и нынешних друзей. Да, многие из них удалились в имения, другие ушли в масонство, но остался Новиков с его московской университетской молодёжью и здесь, в Петербурге, все, кто в обществе «Друзей словесных наук». В журнале общества «Беседующий гражданин» он сможет напечатать статью о том, «что есть сын отечества», и докажет, что нет низкого состояния для служения отечеству, и изобличит «притеснителей частных» — помещиков и «притеснителей общих» — императрицу и её приближённых.
Наконец, здесь же есть Иван Герасимович Рахманинов с его «Утренними часами».
«Нет, не так уже я одинок, — говорил себе Радищев, — и потом, труды наши не пропадут даром, как не пропадают семена, падающие на землю, как бы ветер ни тряс дерево».
Он зашагал быстрее, лицо его раскраснелось.
Ватные облака плыли на тёмном небе. Вышла луна, покрывая серебристым ровным светом дворцы, чёрную воду каналов, Медного всадника, летящего ввысь.
Войдя к себе, Радищев бросил шляпу и плащ заспанному слуге, подошёл к буфету, выпил залпом большой стакан вина, потом прошёл в кабинет и зажёг свечи в настольном канделябре.
Неожиданное волнение охватило его. Он вынул из стола рукопись «Путешествия из Петербурга в Москву» с разрешительной надписью Рылеева, схватил перо, перечеркнул всю последнюю главу и вместо неё сделал новый заголовок: «Слово о Ломоносове». Он улыбнулся, глаза его радостно сияли, из-под пера летели строки: «Не столп, воздвигнутый над тлением, сохранит память твою в дальнейшее потомство…»
18
Нет, мы не одиноки!