Валериан Правдухин - Яик уходит в море
— Можно, можно, Ивеюшка!
— Ага-а-а… Можно? То-то! А Григорий Стахеич обидел меня. Чего это он метнул языком? Пискари! Не жалаю пискарей! И икру не жалаю высиживать казачьим задом! В печаль он меня вогнал. Реву я! Матрите, как реву! — куражась, с жалобой воскликнул казак.
— Реви да дело говори!
— И скажу… Не скажу, думаешь? — по-ребячьи изумился Ивей. — Истую правду скажу. Гляжу я на вас, казаки, и печалуюсь горько. Не сторонняя, а ваша печаль у меня вот здесь, в утробе. Яик мне жалко, ох, как жалко! Знаете ли вы, что надо сделать? Вот что!.. Рыбу остатную на волю выпустить! Отцы наши так делали. И нам наказывали. Пущай гуляет. Пущай ищет выбойные места… Пущай множится! Детям нашим!
И снова, как костер сушняка, вспыхнула толпа горячими выкриками:
— Правильно Ивеюшка бает!
— Все одно до темноты не справиться!
— Невод на ночь не кинешь!
— Что ж, живые деньги, выходит, в реку метать?
— Живые деньги? Рожал ты их, живыми они стали? Умен, сукин сын!
— Удумал, рыбу пущать, ядрена копалка! Не дозволим!
Казаки налезали друг на друга, ярились.
Тогда Андриан Астраханкин, Василист и владелец невода, Демид Бизянов, вскочили в будару и, вырвав вместе с колом причальный канат, начали быстро выбирать сети, расчищая выход рыбе. С берега им в спины посыпалась отборная ругань.
Одуревшая от шума и тесноты рыба не сразу пошла в Урал. Вобла продолжала слепо кружиться в заводи. Крупная рыба лежала на дне. Сторонники Ивея Марковича бросились шуметь, бить в борта лодок. Ребята из озорства загрохотали в трещотки. Рыба поднялась, и ее подхватило течением. На спаде Ерика она выметывалась наверх, блестя в сумерках слюдяной чешуей еще ярче, чем днем. Сотни вобл плыли по течению вверх брюхом, кружились безвольно на быстрине, но, учуяв просторы, просыпались и, вильнув хвостом, быстро исчезали в мутно-синеватой глубине.
Шум стих. Хмурясь, казаки следили, как рыба уходит в Яик, пропадая в ее скачущих омутах. Первой тронулась стадная вобла. Рыбаки молчали. Но когда на сбое реки вывернулся огромный, полосатый судак, за ним золотом блеснули лобастые сазаны и, наконец, заворошилась, показывая брюхо, белая, жирная свинообразная севрюга, казаки горестно охнули и загалдели.
— Хай, хай! — выли они, хватаясь за папахи.
— Ррыба-то, ррыба-то кака уходит, ребята!
— Все икряна, язвай ее в душу-то!
— Уходит и Ивеюшку не поспасибствует!
— Теперь до Каспия без оглядки!
— Чай и внукам накажет с соколинцами — век не знаться!
Рыба повалила в Урал дружнее. И незаметно вместе с горечью в криках рыбаков заиграла радость. Казаки облегченно вздыхали, глядя, как исчезали в Яике косяки воблы, как уходили до новой весны из-под власти человека в свою стихию эти немые существа.
— Побегли свому атаману на тебя жалобиться, Иваша!
— Чего? — обернулся польщенный Лакаев, носатый, рябой полуказак, прозванный в насмешку «Воин-рыбья смерть».
— Воняешь очень!
— А вон энтот судок, как Феоктист Иванович, ягория себе стребует у начальства.
— За что?
— Храбро бежал. Не оглядывался.
Это казаки смеялись над своим новым поселковым начальником Чапуриным.
Вокруг Ивея Марковича собиралась толпа. Тянули из деревянных чашек круговую. Хохотали. Василист сидел в обнимку со старым сайгачником и пил больше всех. Савва Миронович, припадая на грудь Ефиму Евстигнеевичу, пытался петь высоким фальцетом:
На краю Руси обширной,
Вдоль уральских берегов
Проживает тихо, мирно
Войск Уральских казаков…
Голос у него срывался. Он кричал густым басом:
— Поддоржи, друг, поддоржи!
— Становись рачки, Мироныч, тогда получится гожей. Надежней будет!
За перелеском, уходя в поселок, молодые казаки завели любимейшую песню уральцев о Яике, сыне Горыныче. Тягучий мотив ее вначале казался тяжелым и неуклюжим. Но каждые две строки повторялись снова, и тогда напев ширился, будто река весною, становился разгульным, как зеленая степь, сердечным, горячим, словно молодой, влюбленный казак. Голоса плыли, качались над Уралом, рассказывая ему об его прошлом:
Прорыл, протек наш Яикушка
Все горушки, все долушки.
Выметывал наш Яикушка
Посередь себя часты островы.
По сырту, раскачиваясь, снова шли верблюды. Уронив безвольно головы, киргизы сидели на их горбах молча. Теперь четкие облики животных и людей были еще чернее, а солнце, упавшее за степной окоем, золотило их еще огневее и ярче. Но пик у них не было видно, и Алеше и Веньке они теперь уже не казались похожими на древних воинов.
Ивей Маркович лежал на спине. Он задрал ногу высоко на воздух, тряс ею и ловил ее рукою. Он плакал, елозя задом по песку:
— Братики… Казаченьки!.. Родные вы мои! Разыщите меня! Где я? Евстигнеич, тамыр ты мой, утроба ты моя, подь сюды! Это моя нога али чужая? И где друг мой, Инька-Немец? Ушел домой… Эх! Умирать мы с ним скора станем. Скора! Скажите, братовья, хотел меня купить Тас-Мирон? Хотел? Да што это такое?
Слезы в самом деле ручьем лились по мелкоморщинистому, рябому лицу уже немолодого гулебщика.
Песня долетала теперь до берега приглушенней, но еще задушевней и шире. И вдруг ее захлестнул дикий вопль и нерусское, жалкое бормотание. Мирон Гагушин, стоя на колесе, бил наотмашь молодого Алибая. Сломалась ось у тагарки, и хозяин со злым сладострастием вымещал на работнике свою недавнюю обиду. Огромный рослый парень-киргиз с детским ужасом и беззащитностью плакал и тыкался головою в угол телеги…
По степи без дороги скакали верховые. Тарахтели глухо мокрые будары, привязанные к дрогам. Четверо казаков собирали последний невод. Берег затих и опустел.
Две встрепанных вороны уперлись ногами в песок и с остервенением рвали друг у дружки длинную, лиловую кишку. Они заглотили ее с концов и теперь, жадно давясь, орали со злобой, с бульканьем, мотая взъерошенными шеями.
Мелькнула над степной далью и снова пропала голубая звезда. На поля шли синие сумерки.
7
Алеша застенчиво протянул Веньке лучшую свою рогатку. Тот удивился, но отказаться у него не хватило сил.
— А не жалко, гляди?
— Мне? — спросил Алеша и густо покраснел. Ему было все-таки жаль отдавать рогатку.
Казачонок был поражен новым, еще невиданным оружием. Толстая в палец резина метала камешки далеко и сильно. Воробьев поражала насмерть. В Веньке горячо и радостно ворошилась древняя гордость мужчины-охотника. На лук-самострел Венька поглядывал теперь как на старую заводную лошаденку со сломанной пружиной. Ребячьи игрушки! Целыми днями не выпускал он из рук рогатки. Ночью прятал от пронырливого Тольки под подушку. Пряный запах аптечной резины пьянил его и был так же сладок, как запах белой глины. Полосатое, красное ушко от сапог, служившее пращей, казалось ему генеральским погоном. Даже во время сна его не покидало охотничье вдохновение. Картины — сладкие и томительные — мучили его детское воображение. Земля становилась внятной и покорной ему. В полудреме он уже убил степного кулика с длинным горбатым носом и узорчатого, словно степная змея, стрепета. Ивей Маркович восхищенно тряс золотисто-седой бородой. В синих далеких маревах живыми миражами скакали сайгаки.
Отрывался от постели по утрам Венька теперь еще раньше. Дни казались слишком короткими. Нахальные вороны с опаской облетали высокий дом Алаторцевых и раздраженно каркали при виде пахучих помоев.
Сегодня Венька решил пойти в луга за Ерик. Возмечтал на самом деле принести кулика. Но хмурый, томимый похмельем отец заставил его с утра вместе с Асаном отвести в табун молодого жеребца и игреневую кобылу. Каурый Венькин любимец не узнавал своего хозяина — казачонок гнал его всю дорогу широким карьером. Венька всеми помыслами находился в лугах.
Только к вечеру ему удалось незаметно улизнуть со двора.
Продираясь зазеленевшими кустарниками, казачонок услышал, как на Бутагане обеспокоенно загулькали кулики и жалобно заныли пиголицы. Дрожащими пальцами нащупал он в кармане три лучших камешка и начал подбираться к озеру. Перед глазами взволнованно мельтешили мелкозубчатые, шелковисто-белые снизу продолговатые листья молодого тальника. За ними качались мутные пятна ильменя. Дрогнув, Венька различил вдали на берегу длинноносых, высоких птиц, застывших на тонких ногах. Солнце еще золотило песок и рыжеватые зобы куликов-веретенников. Вокруг раздражающе остро пахло набухшей землей, молодой травой и липкими, блестящими листиками. Воздух и небо были по-весеннему прозрачны. Четко выступали на них очертания растений и птиц: разлапистые сучья осокоря, тонкие ветви ветловых великанов, корявые лапы дубняка.
Недалеко, в стороне беспокойно заржала лошадь.