Наталия Вико - Дичь для товарищей по охоте
— А ты, вижу я, понял?
— А я, матушка, понял, — упрямо нахмурился Савва, но, понимая, каким будет следующий вопрос, сразу перекрыл путь к нему:
— Но рассуждать далее на эту тему желания не имею.
Мария Федоровна недовольно замолчала.
— А пошто жену свою мучишь? Гордая она, тяжело ей. Пошто не думаешь об этом? Не люблю ее, знаешь, но поведение твое, Савва, не приветствую.
— О чем вы, матушка, не пойму?
— То, что ты делаешь — дурная вещь!
— Это что же я такое дурное делаю? Подскажите пожалуйста! Вот уж никак не пойму? — набычился Савва.
Мать в сердцах отбросила подушку, которая, задев статуэтку пастушки Кузнецовского фарфора, упала на пол, расколовшись на несколько частей. Голова пастушки подкатилась к ноге Саввы. Он наклонился, поднял и зачем-то сунул в карман.
В комнату заглянула встревоженная Прасковья.
— Ступай прочь! Не мешай! — гневно приказала Мария Федоровна.
— Так что вы, матушка сказать изволили? — сухо переспросил Савва, проводив взглядом прислугу.
Мария Федоровна помолчала, беря себя в руки.
— Говорю, хороший у меня сын, только не думает иногда, как его поступки в душах людей близких отзовутся. Вот это именно и говорю. Знаешь, поди, что за Зиной твоей офицер из перспективных ухаживает? Молодой-то молодой, а женщинам цену знает, видать, в породе разбирается! Как бишь его звать, не помнишь?
Савва хмуро молчал.
— Рейнбот, кажись, — продолжила мать. — Да, Рейнбот. Они вчера опять вместе в театре появлялись. Знаешь?[31]
— Знаю, что Зина ходила в театр, — Савва машинально приложил руку к карману пиджака, где носил портсигар. — Она там завсегдатай. Вчера спектакль с Качаловым был. Она его выше всех артистов ставит, а вкус у нее есть. Крутятся, конечно, вокруг Зинаиды мужчины, так на то и светская жизнь — игра одна, да притворство.
— Ну, ну. Дело твое. Только чем тебе актрисулька эта взяла, понять не могу! — не выдержала все-таки Мария Федоровна. — Что хочешь делай — не пойму! Она ведь теперь у писаки твоего то ли жена, при живой-то жене, то ли полюбовница?
Савва закаменел.
— Актрисулька с писакой тебя поделили: он тебя про быт наш выспрашивает, про жизнь, разговоры, да боли наши, чтоб потом все это складненько в своих книгах прописать, а она — как денежный мешок при себе держит. Коли нравится тебе — воля твоя, только по моему разумению, гадко все это! — Мария Федоровна помолчала, встревожено глядя на сына. — И опасно, Савва! Что, если ты однажды им в поддержке откажешь? Не вечно же ты незрячим-то будешь. Что тогда? Ведь не потерпят они этого, не простят. В разбойничьей шайке свои законы. Ох, Савва, Савва… Не ведаешь ты всю глубину боли моей…
— Я, матушка, вас услышал, — глухо сказал Савва. — Но с делом этим сам разберусь.
— Ты, Савва, прежде сам в себе разберись, — пробормотала Мария Федоровна. — И голову пастушки-то верни. Нашто тебе отбитую голову с собой носить?
* * *Горький растерянно обвел глазами куски разбитой посуды, разбросанные у обеденного стола. Потом перевел взгляд на обвисшие на колене остатки лапши вперемешку с обжаренным луком — все, что осталось от грибного супа, который он с аппетитом ел всего несколько минут назад. Ну, что такого он сделал? Всего лишь к слову сказал, что Маше должно льстить положение пусть не официальной, но все же жены знаменитого писателя, и поинтересовался, не играет ли это решающую роль в ее отношении к нему? Всего-то! А она, вдруг возмутилась и закричала, что она сама по себе и что она не жена писателя, а — Мария Андреева, у которой есть собственное имя, положение в обществе и своя публика, и что все это она отбросила ради любви к нему и вынуждена теперь терпеть все эти гадкие косые взгляды, слушать перешептывания за спиной и что… Савва был прав! И начала бить посуду… Черт с ней посудой! Главное, опять — Савва. Как наваждение.
Ему все время не давало покоя и мучило, словно ноющая зубная боль, прошлое Маши и Саввы, о котором он вроде бы все знал, но безжалостное воображение неустанно рисовало все новые картинки. Ревность, конечно, не рациональное чувство. Но ревность — как болезнь. Приходит, когда хочет, выматывает и снова прячется, чтобы неожиданно выскочить наружу, как чертик из темного подпола души. И хоть Маша постоянно уверяет, что их с Саввой связывают только дружеские отношения, но вот вчера он случайно взял с полки книгу — «Снегурочку» Островского и нашел — записку: «Ты — единственная, кто не предаст меня, и я верю тебе больше, чем кому бы то ни было на земле и на небе. Отдаю тебе себя. Владей. Люби. Убивай своей любовью. И воскрешай снова и снова. Преклоняю пред тобой колени. Савва».
Потому и задал вопрос за обедом. В отместку. И вот, что вышло. Хорошо, ножи не поточил, хоть Маша не раз просила.
Всего только раз ему удалось почувствовать превосходство над Саввой, когда после новогоднего вечера в театре затащил его в гостиницу к ним с Машей. Только тогда у миллионера Саввы Морозова были глаза побитой собаки. Хотя, что переживать? Маша — одна из самых красивых женщин Москвы — принадлежит ему, Горькому. Ему и только ему дозволено целовать ее тело и… разрешать целовать свое. Но тело — всегда от дьявола, а Маша должна служить ему не только телом, но и душой. А за обладание душой всегда идет борьба, потому как обладание душой — высшая степень обладания.
Мысль показалось ему интересной, жаль, записать было некогда.
Горький принялся расхаживать по комнате, заложив руки за спину: «С одной стороны, женщины, конечно, украшают и разнообразят жизнь, но чтобы настолько, — опасливо покосился он в сторону двери, за которой скрылась разгневанная Мария Федоровна. — Никогда не знаешь, что их может расстроить, привести в отчаяние, а то и ярость, или, напротив, состояние благодушия и изнеженной расслабленности. Женщины должны служить мужчинам также как мужчины служат им, а может даже и больше. Особенно, если мужчина гениален, ну, или очень талантлив».
Взяв салфетку, он начал смахивать остатки лапши с брюк.
«Может и правда лучше держать возле себя преданную дуру? — почему-то вспомнил он рассказ Марии Федоровне о новой сожительнице Желябужского. — Впрочем, это скучно и пресно. Особенно в глазах других мужчин. Снова потянет на умных и красивых. И вот вам уже готовое начало новой драмы».
Придя к этому грустному выводу, он отложил салфетку и оглядел стол, пытаясь обнаружить остатки еды, не сметенной семейной бурей. Хотелось есть. А на столе только вазочка с медом осталась нетронутой. Хотя… Он насторожился, заметив, как на край вазочки опустилась неизвестно откуда взявшаяся муха и застыла при виде сладкого, золотистого богатства, раскинувшегося перед ней.
Горький на цыпочках подкрался к столу и, медленно вытягивая руку вперед, стал подбираться к насекомому, жадно припавшему к душистому лакомству…
Андреева, выглянувшая было из спальни, застыла в дверях, наблюдая за охотником и его дичью. Горький, ловким кошачьим движением поймав муху, прижал ладонь к груди и, осторожно разжав пальцы, придавил и отбросил насекомое.
— Отлеталась, голубушка! — удовлетворенно пробормотал он.
«А Морозов — глупец, хоть и миллионер. Не понял главного: душу надо не отдавать. Душу надо забирать!» — подумал он.
Мария Федоровна брезгливо поморщилась и снова скрылась в спальне.
* * *«Какой никчемный разговор, — раздраженно думал Морозов, постукивая пальцами по крышке письменного стола. — Черт знает, что такое! Стоило ли проситься к Сергею Юльевичу на аудиенцию, рассказывать о настроении на фабриках и среди интеллигенции, убеждать в необходимости установления парламентской системы со всеобщими, прямыми и тайными выборами, чтобы услышать добрый совет не вмешиваться в политическую драму? Неужели они не понимают, что время перемен ищет, и что лучше все делать загодя, не дожидаясь, пока полыхнет повсюду? Ведут себя так, будто вовсе не проиграли войну японцам и имеют одну только заботу — где бы найти достойного случаю белого коня! А может Витте просто не знает, как успокоить? Зато социал-демократы знают, как раскачать. Агитаторы повсюду прокламации разбрасывают, одна другой злее. На мануфактуре неспокойно». — Он закурил, поднялся из-за стола и заметался по кабинету.
* * *— О чем ты думаешь, когда я разговариваю с тобой? — услышала Мария Федоровна над головой и подняла на Горького встревоженные глаза.
— Я, Алеша, письмо читаю от Лени Андреева. Пишет, что в Москве с начала декабря волнения. Студентов опять бьют. 16-го били на Ярославском вокзале, 17-го — где-то на улице. Студенческие беспорядки выходят из-под контроля, Трепов лютует. Почему ты мне ничего не говоришь? А что Сережа?!
— О-о, — усмехнулся Горький, — Сергей Александрович — Московский генерал-губернатор, великий князь, сын Александра II — в гневе, и своей милостивейшей рукой наводит порядок! И Сережа не то что с Треповым согласовал его действия, он… — принялся Горький рассказывать новости, привезенные из Москвы.