Борис Савинков - То, чего не было (с приложениями)
Тех сомнений, которые мучили Болотова, Ипполит не испытывал. Вступая в партию, он бесповоротно решил, что обязан умереть и убить, и не возвращался больше к искушающему вопросу. Гибель товарищей, бомбы, виселицы и кровь делали его нечувствительным к сердечным тревогам. Боевая «работа» выковала из него «железного» террориста: воодушевление сменилось спокойствием, пылкий задор – отвагой, неуравновешенность – самообладанием, неумелость – взыскательностью, любовь к спорам – равнодушием к чужому мнению. Но в партию он продолжал верить, верить слепо, так же, как и два долгих года назад. Он верил, что только ее программа разумна и справедлива и что ее члены – самоотверженные, отважные и честные люди. К комитету он относился с благоговейной любовью, не отделяя доктора Берга от Арсения Ивановича и Розенштерна от Алеши Груздева. И Розенштерн, и Арсений Иванович, и доктор Берг, и Вера Андреевна олицетворяли для него волю партии, ее душу и мозг. В последнее время, однако, его преданность начала колебаться: он не мог усвоить комитетскую «директиву» об ограничении террора. Эта странная «директива» казалась ему посягательством на неотъемлемые права дружины, на здравый смысл и на достоинство революции. Но, скрепя сердце, признавая партийной обязанностью беспрекословное подчинение, он подчинился и ей. Комитет знал об его недовольстве и высоко ценил его солдатское послушание.
Ни Арсений Иванович, ни доктор Берг, ни Вера Андреевна никогда не спрашивали себя, какую жизнь ведет Ипполит. Они так привыкли к его скромности и терпению, к его покорности, твердости и готовности умереть, что им и в голову не приходило подумать, в каких несчастных условиях «работает» этот хрупкий, как девушка, застенчивый и непритязательный человек. Они забывали, что каждый месяц умирает кто-нибудь из его товарищей и друзей и что каждый новый дружинник в его глазах – обреченная жертва, смерть которой ему предстоит пережить. Они забывали, что изо дня в день, из минуты в минуту, его мысли отравлены убийством и кровью и что даже удачное покушение – источник для него неисчерпаемой муки. Его опальная жизнь не казалась им тяжелее ихней. Они искренно верили, что у них, у хозяев, есть хозяйское право давать ему советы и указания, руководить его жизнью, порицать ее или одобрять. И он признавал за ними это верховное право. И никто не видел жестокости начальственных отношений.
С Иматры Ипполит уехал усталый и потрясенный. Впервые он отступил от дальновидного правила, «медленно спешить и не рисковать». Не разумом, а чутьем, опытом долговременной «работы» он предчувствовал то, чего не могли уяснить себе ни Сережа, ни Болотов и ни один из товарищей, споривших с ним, – он предчувствовал, что прокурор не будет убит и что покушение окончится неудачей. И если он все-таки согласился, то не потому, что Абрам или Ваня торопили его, а исключительно потому, что, по словам Розенштерна, вся Россия, вся партия, весь народ нуждались в этом убийстве, и непременно до открытия Государственной думы. Но, уступив, он в глубине души боялся ошибки. Ему казалось, что он своими руками бесполезно убивает того Сережу, которого он считал самым сильным и смелым из всех товарищей по «работе». Обычное хладнокровие изменило ему. Сидя в вагоне, возвращаясь с Иматры в Петербург, он решил – чего никогда не бывало раньше – разыскать немедленно комитет и попытаться убедить Розенштерна, что необходима отсрочка и что сейчас нельзя убить прокурора. С Финляндского вокзала, не заходя домой в гостиницу «Бельведер», он, кликнув извозчика, поехал в комитетскую «явку».
Заседание комитета происходило у Валабуева, в уединенном особняке на Каменноостровском проспекте. Подымаясь по мраморной, устланной малиновым ковром лестнице, Ипполит в раздумье остановился. Ему казалось возмутительной дерзостью его нежданное посещение. Комитет приказал убить главного военного прокурора. Дело его, Ипполита, состояло единственно в том, чтобы доказывать, разубеждать и просить. Но он вспомнил, что Сережа погибнет, и, не колеблясь, раскрыл дубовую дверь.
В той же комнате, с дорогими картинами по стенам и статуей Венеры Милосской, где Володя поссорился с доктором Бергом, в кожаных креслах сидели Арсений Иванович и Розенштерн. Валабуева не было. Арсений Иванович сухим и резким надтреснутым басом говорил о выборах в Думу.
– Не ошибка ли, кормилец, что партия постановила бойкот? Бойкот-то бойкот, а поглядите, кого выбирают; трудовиков и кадетов… Я ли не предупреждал на съезде?… Не слушали… А, Ипполит… Какие новости? А?…
Сдерживая волнение, Ипполит вкратце сообщил о совещании на Иматре. Розенштерн, пощипывая бородку, слушал сосредоточенно и угрюмо. Арсений Иванович покачал седой головой:
– Худо, кормилец, худо… Дела-а… И что это за несчастие такое? Вот уж точно: живем богато, со двора покато, чего ни хватись, за всем в люди покатись. Вы не обижайтесь, кормилец… Э-эх!.. Почему же «наблюдение» не дало результатов?
Ипполит смутился. Его бледные щеки стали еще бледнее. В словах Арсения Ивановича он услышал упрек и подумал, что упрек этот заслужен и справедлив. Он принял ответственность за дружину, а дружина в решительную минуту, когда вся Россия надеялась на нее, заявила его устами о своей непрощаемой слабости. В юношески блестящих глазах Розенштерна он читал ту же тяжкую, хотя и безмолвную, укоризну.
– Не знаю, Арсений Иванович… Не знаю… Не умею вам объяснить… Нельзя ли отсрочить на один месяц? Быть может, мы справимся… Я, по крайней мере, не теряю надежды…
– Ни-ни-ни… – замахал руками Арсений Иванович. – Никак невозможно… И думать, кормилец, нечего… Нечего…
– Но ведь на вокзале покушение окончится неудачей…
– Почему неудачей? Почему, кормилец?… А, почему?
– Охрана, Арсений Иванович, – робко сказал Ипполит, уже зная, что Арсений Иванович ответит так же, как ответили Сережа и Ваня, и что он не сумеет ему возразить.
– Так что ж, что охрана?… Охрана, кормилец, везде… Вы поймите, кормилец. – Арсений Иванович, кряхтя, поднялся с кресла и взял под руку Ипполита. – По-ли-ти-чес-кая необходимость… Поймите: теперь, вот сегодня, – нужно, а Думу откроют, – шабаш… Да… Ну, и если есть ничтожнейшая надежда, – необходимо рискнуть… Вы меня знаете: я всегда за крайнюю осторожность: береженого и Бог бережет… А тут и я вам скажу: дерзай!.. А впрочем… – перебил он себя и, не выпуская руки Ипполита, опять задумчиво покачал бородой. – Да-а… Дела-а…
– Что впрочем?… – сухо переспросил Розенштерн. – Слушайте, Ипполит, поймите же следующее: мы не можем дозволить и воспретить… Это не в нашей власти. Поймите: после открытия Государственной думы террор политически вреден. Да, вреден… Это не мое только мнение… Это мнение съезда, партии, всей России… А вы обращаетесь в комитет… Что я могу сказать?… Прокурора нужно убить сейчас… Возможно ли?… Решать не мне, – решать вам…
– Я говорю: невозможно… – чуть слышно сказал Ипполит.
– Ну, это еще вопрос: невозможно с одним метальщиком, так возможно с двумя… Одного арестуют, – бросит бомбу другой… Я говорю, конечно, к примеру… Я так думаю… Но решать, разумеется, не могу.
Ипполит закрыл руками лицо. Он почувствовал, что слова его не имеют цены, ибо Арсению Ивановичу, и Розенштерну, и комитету, и партии во что бы то ни стало, какой бы то ни было кровавой ценой, необходимо удачное покушение. Он понял, что покушение все равно будет, не может не быть, что такова воля Сережи, Вани, и Болотова, и комитета, и всех бесчисленных, неизвестных товарищей и что он, Ипполит, не властен нарушить ее. Он еще раз, уже соглашаясь, с покорной мольбой взглянул на Арсения Ивановича:
– Арсений Иванович.
– Что, кормилец?
– Так, значит, отсрочить нельзя?
– Ни-ни-ни… Храни Бог!
Вошел Валабуев, пухлый, стриженый, с красным затылком, одетый в модный сюртук, и почтительно сообщил, что пришли доктор Берг и Вера Андреевна. Ипполит наскоро распрощался и вышел. Арсений Иванович улыбнулся и, наклоняясь к Розенштерну, сказал:
– Ничего… Обойдется… А все-таки молодец!.. Конь и о четырех ногах спотыкается!..
XIII
Сереже было непонятно и чуждо то ревнивое хозяйское беспокойство, которое владело Арсением Ивановичем, доктором Бергом, Верой Андреевной, Володей, Аркадием Розенштерном и всеми теми товарищами, кто пытался руководить революцией. Он вступил в партию не потому, что верил в утвержденную съездом программу, и не затем, чтобы «вести за собою народ». Обыкновенная мирная жизнь, ее жестокость, лицемерие и ложь возмутили и оскорбили его. Ему казалось, что только в социалистической партии, в самоотверженной и бескорыстной борьбе скрыта вечная истина – ненарушаемые заветы Христа. На себя он смотрел как на рядового, на одного из безымянных солдат, которым не дано сомневаться, а дано безропотно умирать. Он твердо веровал в революцию, веровал, что Господь не оставит ее, и молитвенно дерзал на самое страшное: на дозволенное людьми насилие…