Александр Говоров - Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса: Сцены из московской жизни 1716 года
Однако все обошлось. Генерал-фельдцейхмейстер просфору принял с почтением, – должно быть, ему не впервой уж приходилось бывать в подобной ситуации. Молебен окончился. Все шумно поспешили к скамьям, а Магницкий, надрывая голос, напоминал питомцам, чтобы садились со всяким почтением и всевозможной учтивостью, без конфузии, не досаждая друг другу. Наконец разместились класс за классом, и возле каждой скамьи встал классный дядька с розгой.
Преподаватели и приглашенные рассаживались под портретом царя Петра Алексеевича за длинный академический, накрытый парчовой скатертью стол. Служители внесли аспидные доски[207], квадранты[208], компасы я прочую навигационную посуду, а также глобус малый в медных обручах.
– Начинается экзамен! – провозгласил Леонтий Магницкий и, пригладив длинные седые патлы, заложил их за уши. – Досмотрение уставное приращению ваших знаний! Напомню наставление к сему государево: экзамен имеет быть чинен с равною для всех правдою, без всякой льготы ниже отмены во всем, что добрый навигатор должен знать.
Генерал-фельдцейхмейстер вновь смежил веки – надобно вытерпеть теперь еще пару часов скучнейшего экзамена. Государь Петр Алексеевич, тот даже из экзамена умел извлекать всеобщий интерес – сердился на тех, кто выказывал в знаниях «неты», спорил, даже, не в силах удержать гнев, дрался! Но лишь только царя нет – всякое его же наиполезнейшее начинание превращается в самую мертвую казенщину. Какой-то рок неисповедимый! С другой стороны, и его, царя, присутствие налагает некое ярмо на всех остальных. Сказал же ему когда-то Кикин, один из немногих, что не боится резать правду-матку: «Ум любит простор, а от тебя ему тесно!»
Первый экзаменующийся бубнил мертвым от страха голосом вызубренные названия парусов:
– Слушай искусной человек круеру, пусть падет фока и грота зиль и приимчи бакборус галсен сюды, вытолкни фоор и гроот марзиль…[209]
«И это язык науки российской!» – с тоской подумал Брюс. Вмешиваться ни во что не хотелось.
И вдруг он почувствовал как будто сильный укол, потрясение души. Сбоку из-за парчового стола на него смотрели не мигая чьи-то вроде бы сонные и в то же время настороженные глаза. Странно знакомо это благожелательное румяное лицо, эта усмешка сфинкса[210]. Мой бог! Да это не кто иной, как сам обер-фискал гвардии майор Ушаков, он же ведь перед сегодняшней церемонией изволил ему, Брюсу, наилюбезнейше поклониться… Генерал-фельдцейхмейстер, закаливший выдержку свою в тридцати сражениях, боях и десантах, на сей раз не стерпел – отвернулся.
Гвардии майор Ушаков! Персона эта вот уж много лет, как фатальная тень, преследует его, Брюса, да и не только его одного! Начать с того, что Ушаков представил Сенату донос некоего человека о том, что нарвский комендант будто бы утаил 25 тысяч ефимков из шведской добычи. И коменданта приговорили было к смерти. А комендант тот оказался сводным братом Якова Вилимовича, сын матери его от второго брака. Государь, по челобитью Брюса, оставил коменданта в живых, но в чинах понизил, поскольку доказать невиновность его было никак нельзя. Никто толком даже не знал, были ли вообще те ефимки браны от шведов или это плод фантазии досужей…
Он мастер, сей Ушаков, устраивать такие обвинения, где конца не сыщешь. Вроде бы человек виноват, а вроде бы и прав. Вот хотя бы последнее, самое тяжкое его обвинение – в городе Архангельске был взят в железа артиллерийский извощик Золотарев, который повинился, что по приказу господина Брюса вручил ему для его, Брюсовых, личных надобностей шесть тысяч казенных денег… Обер-фискал немедленно арестовал Артиллерийского приказа главного судью, дьяков, комиссаров, секретарей – и в застенок. Все это были надежные люди Брюса, обученные им самим; царь в подборе людей ему полностью доверял, «только б были добрые и знающие в своем деле». Под дыбой они, однако, надавали таких показаний, что его бы, Брюса, яко татя неподобного, следовало без жалости четвертовать немедля. Оказались тут замешаны и Меншиков, который, честно говоря, любит ручку свою погреть, и сам генерал-адмирал Апраксин, и еще многие.
Пошло то дело к государю. Петр Алексеевич вызвал Брюса, показал ему все бумаги. Долго смотрел ему в глаза, потом говорит: «Яшка, не верю!» И кинул бумаги те в камин, а дело велел закрыть. Не забыл, значит, государь, как в час триумфальный после Полтавы его, Брюса, в обе щеки целовал и кавалерию ему, сняв с себя, на грудь повесил.
Брюс встрепенулся, потому что течение экзамена вдруг нарушилось. Экзаменаторы и экзаменующиеся с любопытством повернулись к двери, от которой на цыпочках крался, чтобы не помешать священнодействию, губернский фискал Митька Косой, тот самый, который сына своего к фискальству приучает. На сей раз был он без сына, а дело, которое его привело, было, по-видимому, архиважным, иначе он не осмелился бы войти. Извинительно кланяясь, губернский фискал нашел за парчовым столом свое начальство и через плечо Ушакова стал что-то ему нашептывать, многозначительно округляя глаза.
Ушаков сначала отмахнулся, но Митька Косой продолжал настаивать, и тогда обер-фискал встал, поклонился Магницкому, прося извинения, и вышел вслед за клевретом.
Губернский фискал завел его в пустой класс, где сидел ни жив ни мертв не кто иной, как Иоанн Мануйлович, незадачливый помощник директора Печатного двора. Завидев обер-фискала при шпаге и всех регалиях[211], Мануйлович затряс косицей и сполз со скамьи на колени.
– Отче ридный! – забормотал он, сопротивляясь попыткам фискалов поставить его на ноги, поскольку имелся строгий указ царя коленопреклонений перед официальными лицами не допускать. – Батько милостивый! Не вели казнить, вели слово молвить!
– Говорите дело, – прервал его Ушаков. – Нам некогда.
Тогда Иоанн Мануйлович, всхлипывая и путая русские слова с украинскими, поведал, что в сей именно миг губернатору Салтыкову будет вручена мзда – сто рублей – за то, что он выпустит из тюрьмы какую-то кликушу…
«Снова раскольничьи проделки, – подумал Ушаков. – А Салтыков-то, Салтыков! Неисправим царский свояк». И приказал Митьке Косому:
– Бери этого Мануйловича, скачи с ним к Салтыкову, тройку возьми мою, она угонная, с бубенчиком, мигом домчит во дворец к Салтыкову. Затем вернешься, доложишь, как и что. Доносителя же этого, Мануйловича, ни в коем случае не выпускай.
И возвратился в зал за парчовый стол. Очень ему было интересно наблюдать за генерал-фельдцейхмейстером, который явно от него отворачивался. «Что, Яшка, не нравлюсь я тебе?» – хотелось ему бросить в это высокомерное, не по-русски красивое лицо.
Как ненавидел Ушаков, скорее, как презирал он всех этих «птенцов гнезда Петрова», этих «первозванных», как однажды изволила выразиться царица Екатерина Алексеевна. Тех, кто был призван к опальному отроку-царю в потешные еще сопливыми мальчишками, чтобы разделить его судьбу. А судьба-то оказалась милостивой, и вот бывший пирожник – ныне светлейший князь, а сын певчего – генерал-прокурор, а захудалые недоросли – министры. И каждый – глянь на него! – будто и не человек, а полубог. Взгляд, устремленный вдаль, затуманен государственной заботой, речь медлительная, каждая фраза – с особым значением…
Он-то, Ушаков, ничем не блещет, разве что подковы гнет руками, да кто ж это оценит, кроме государыни Екатерины Алексеевны? А уж как сии «птенцы» оскорблены бывают, ежели обер-фискал у них ревизию наведет! Будто уж столь они безупречны, столь бескорыстны! У честнейшего того генерал-адмирала Федьки Апраксина копнули раз в Адмиралтействе, а там под крылышком сего полубога – вор на воре!
Брюс, конечно, иной – нет в нем этакой настырности, как у Апраксина, или хамства, как у Меншикова, – все же выходец из шкоцкия[212] земли, потомок королей, сам мог бы быть ныне прынцем. И хоть родился он во Пскове, а учился над яузской тиною, но иноземец виден в нем с ног до головы: слова выговаривает без исконной российской расхлябанности и брови поднимает, словно удивлен, что вдруг оказался середь варваров-московитов.
Государь их лелеет, своих «первозванных», многое им спускает, обвинительные на них доношения сжигать изволит. Яшке этому Брюсу, например, государь прощает то, чего не прощает никому: Брюс терпеть не может водки и никогда не участвует в соборах всепьянейших. Да и то сказать – все эти «птенцы» еле грамоту знают, светлейший князь Меншиков в своей же подписи учиняет две ошибки! А Брюс – ученый, мигни ему царь, он гору книг переворочает, а любую невозможность превозмогнет. Теперь, слыхать, Брюс склоняет Петра Алексеевича принять титул императорский. Рискованная затея! Вся Европа может на дыбы встать, до сих пор ведь император был один – в Вене.
Но государь, увы, не вечен, а новая государыня или наследник царевич могут по-иному взглянуть на необыкновенность сих «птенцов». И пойдут на плаху и в Сибирь надменные полубоги, а смиренный Ушаков будет свою лямку тянуть на благо трона, будет розыск чинить, хитрить, мудрить, лицедействовать, предотвращать – и будет нужен всегда. Лишь спокойствие – ибо рвение и ярость умаляют отпущенные дни!