Карел Шульц - Камень и боль
Комедия о привидении!
На сцене стоит Феопропидов раб Грунион и бранится с паразитом Транионом. Стоит, расставив ноги, и, отчаянно размахивая руками, кричит:
Покамест любо и возможно, пей да трать
Добро, да сына развращай хозяйского,
Прекраснейшего юношу! И день и ночь
Разгулу предавайтеся да пьянствуйте,
Подружек покупайте…
Не это ли хозяин поручил тебе,
Когда в чужие страны уезжал от нас? [39]
Начинается занятно. Кардинал-канцлер внимательно слушает, слегка наклонившись вперед. Ему интересно. Он — в пурпуре, потому что некогда было переодеться в светскую одежду. Время от времени на толстых губах его мгновенно появляется и исчезает довольная улыбка. Неподалеку сидит Джулия Фарнезе с его дочкой Лукрецией, и старик время от времени скользит взглядом по юной любовнице и дочери: им тоже как будто нравится. На сцене уже полно народу. Пьяный Калимадат со своей гетерой Дельфией и мот Филолах с распутницей Филоматией пируют, смеясь над докучной добродетелью. В испуге прибегает раб — с известием о скором приходе отца. Тут кардинал Родриго задрожал. По всему его телу пробежали мурашки, и он зябко запахнул свою мантию, тревожно, боязливо оглянувшись. И сейчас же опустил глаза; а руки все дрожали. Да, он не нуждается ни в чьих сообщениях, ему никуда не надо оборачиваться. Он знал, потому что почувствовал. Всегда так. Всегда этот знакомый мороз по коже оповещал его — совершенно неведомым, ужасным способом. Он знает. Вот. Пришел. И кардинал-канцлер сгорбился еще сильней, словно не желая, чтоб его увидели, словно от страха, что черный призрак вдруг подсядет к нему. Но черный призрак стоял, прислонившись к тканой картине на стене, и даже не глядел на кардинала. Заложив руки за спину, он засмотрелся на сцену. Это был дон Сезар, епископ. Узкое, смуглое и густо припудренное мукой лицо его было холодно, только черные глаза горели и сверкали. Епископ пампелунский был в черном камзоле испанского покроя, плотно облегающем тело и пышном только на рукавах с желтыми прорезями. На поясе у него висел изящной работы кинжал, а на шее — тоненькая золотая цепочка с мощами. Он стоял молча.
Ах! Ах! Ты прикоснулся к дому этому?
в отчаянье кричал раб на растерявшегося старика.
. . . . . . . . Ах, наделал ты
Сказать нельзя — такой беды ужаснейшей…
От дома, заклинаю, прочь беги… от двери прочь!..
Да не смотри! Беги, покрывши голову [40].
Ледяная рука дотронулась до сердца кардинала, и он пошатнулся, схватившись в последнее мгновенье за подлокотники кресла. Опять припадок! Сколько времени не было, а теперь вот опять, — когда он полон уверенности в осуществлении своих планов… Дон Сезар, любимый и такой ненавистный дон Сезар! Почему он всюду следует за ним? Или чует? Нет, не может быть! И кардинал-канцлер, лицо которого вдруг стало пепельно-серым, постарело и явно подурнело, сгорбился еще больше.
И столь же загадочным образом, каким он узнал о приходе епископа пампелунского, почувствовал он и его внезапный уход. Выпрямился с глубоким вздохом облегчения. И когда глаза его встретились с глазами Джулии Фарнезе, он чуть-чуть улыбнулся. Но тучные руки его до сих пор дрожали, и комедия о привидении его больше не забавляла.
Комедия о привидении!
А епископ пампелунский скакал в это время по улицам Рима, обок с замаскированным человеком, доном Микелетто, к вилле доньи Кортадильи, где их нетерпеливо ждали красивые женщины и два шпиона — неаполитанский и миланский, оба дворяне арагонского и Сфорцова двора, и где было превосходное вино, неразбавленное вино из Сьюдад-Реаль, еще то доброе, старое, испанское.
Лунный свет хлестал вдоль римских улиц, превращая дворцы в большие белые четырехгранные кристаллы, стекал по камню стройных статуй и лучам фонтанов, вис на ветвях спящих деревьев, покрывал плиты, углубляя их, изгибался сводом над мостами и, наконец, тонул в Тибре, отдавая ему не только свой блеск, но, подобно каждому утопленнику, и свою мечту. С Кампаньи веял легкий ночной ветер улыбаясь в этом серебряном свете. Он скользил по волнам и по крышам, развевая флаги стражи и плащи убийц, пробегал темными улочками, поворачивал у ворот, над огнями караульных постов, и мчался дальше, дальше; пробежав над Римом, навещал какую-нибудь жалкую деревушку с лаем собак и покатыми крышами, остановившуюся здесь словно просто так, по привычке, — заурядную, скучную, похожую на другие, чей вид если запомнишь, так только потому, что он повторяется всюду, деревню незаметную и ненужную, хоть, наверно, и там совершается много непонятного. Серебряный свет покачивался на этом легком ночном ветру, плавал и смеялся над видениями, которые сам на забаву себе создавал. Месяц-возничий мчался высоко в небе, размахивая своим световым плащом. Потом ему вдруг пришлось вступить в борьбу с таким бурным ветром, что даже дышло Большого Воза отклонилось под вихрем, гнавшим перед собой удушливые тучи. В небе сгрудились черные твердыни, и оно задрожало под их тяжестью. Они возникли внезапно, огромные, страшные, алчущие разрушения, а земля была дика и пустынна, без лунного света, ввергнута во тьму. Края туч еще колыхались от ветра и рвались на части, но черная твердыня противилась, напрягала силы, новый налет вихря, засвистев, наклонил ее, она опустилась и припала к земле. И вот уже все окрест бичует и сотрясает косой ливень, но черный дым туч валит дальше и дальше, от небесных твердынь отделился еще кусок, с грохотом рухнул к земле и разбрызнулся черной пеной. В ослепительно-белом полыханье молний люди испуганно просыпались и становились на колени, понимая, что приговорены к смерти.
Над Флоренцией разыгралась буря. Брат вратарь в Сан-Марко отказался открыть ворота.
— Он прав, — сказал монах мальчику. — Подожди, пока не затихнет немного.
Но Микеланджело стал опять просить, чтоб позволили уйти. Монастырский колокол ломал молнии, будил братию, сзывал на молитву. Они собирались, выбегая порознь из келий. Ярость бури вопила за высокими стройными окнами стрельчатой галереи, меча молнии далеко по всему краю. Братья, бледные, глядели на разверзшееся небо, вытаращив глаза.
— Ты останешься, Микеланджело, мы тебя не пустим! — тихо, но твердо сказал Лионардо, ныне, в монашеской рясе — фра Таддео.
Микеланджело опять хотел возражать, но грянул такой громовой удар, что все монастырское здание содрогнулось, словно дав трещину. Братья упали на колени. Лионардо, бледный, бросился к окну.
— Уж не сюда ли, в дом божий? — пролепетал он.
И стал на колени с остальными. Микеланджело тоже. Среди завывания бури и гудения колокола послышался голос молитвы, обращенной к матери божьей.
В длинной стрельчатой галерее темно. Горят только несколько факелов. Больше света — от молний. И при каждой вспышке их Микеланджело должен, против воли, взглянуть на человека, который — один не на коленях — стоит, прислонившись к двери своей кельи. Руки его сжаты, как у остальных, он молится, как остальные, только не вслух, а шепотом. В свете молний из тьмы выступают острые черты изможденного постом, худого лица. Микеланджело всякий раз быстро опускает глаза и старается еще горячей молиться. Но у него не выходит. Это лицо вновь притягивает к себе его взгляд, как только блеснет молния и опять станет видно. Юноша сам чувствует на себе пронзительный взгляд огненных глаз. Он пригибается под этим взглядом все ниже и ниже к земле, а колокол гудит и гудит. Кончили молитву и хотели начать новую — на этот раз литанию ко всем святым, как вдруг человек отошел от двери, и резкий, каркающий голос его ворвался в бурю и в духоту галереи.
— Чего боитесь, маловеры? — начал он, вступив в ряды коленопреклоненных. — Разве мы не все в руках божьих? Не сказал ли нам он сам, что без его воли ни единый волос не упадет с нашей головы? А вы знаете, что нас ждет еще великая и тяжкая работа. Жатвы много, а делателей мало. Бури боитесь? А собственного сердца не боитесь?
Головы клонились. Буря выла. Она решительно не хотела покинуть город без добычи. Край рясы коснулся Микеланджело.
— Встань, юноша! — приказал суровый голос. — Новый послушник? И в бурю пришел?
Вопрос был обращен к стоявшему рядом монаху.
— Это мой брат, — робко ответил фра Таддео. — Он навестил меня, и мы задержались, разговаривая, потому что давно не виделись. Его зовут Микеланджело Буонарроти.
Савонарола кивнул головой.
— Я помню это имя. Ты и твой друг Франческо Граначчи первые встретились нам в воротах Флоренции, когда мы пришли в этот заброшенный виноградник господень. Мы шли сюда, к новому берегу вечности, а вы стояли перед крестом у ворот и клялись друг другу в вечной верности. Я обещал, что не забуду ваших имен, я не забываю таких вещей и не забыл. Мы вместе вошли в город я, фра Сильвестро, фра Доменико Буонвичини, ты и твой друг, я не забываю таких вещей. Ты тогда сказал, что вы — медицейские художники. Это до сих пор так?