Роман Гуль - Скиф в Европе
16
Крепостная тишина полновластна, слышны лишь шаги коридорного часового да его зевота. Время плывёт на скале Кенигштейн ветровой, звенящей вечностью, и в тишине каждый шаг часового, как гром.
Бакунин считал самым удобным на скале заняться математикой. Склонясь мощным телом к небольшому столу, чертил тонкие касательные, жирные перпендикуляры, катеты и гипотенузы. Если б вошли солдаты, попросил бы повременить, до того стал спокоен в крепости Кенигштейн.
Только иногда, слыша шаги сменяющихся часовых — ах, шаги! ах, ощущение свободы! — хотелось перемахнуть через дымные горы, опять в Богемию. «Что у венгров? Раздавил ли их Паскевич?» Несущееся вихревое, словно даже ощущаемое седым облаком, идёт время на орлиной скале. Рельефом карты внизу голубеют нити рек, зеленеют пятна лугов, краснеют крышами неизвестные деревеньки.
17
Гейбнер изменился, как истомлённый постом монах с впалыми глазами. Гейбнер писал самозащиту суду королевских чиновников, допускающему письменные показания, — цитируя «Братьев-разбойников», ссылаясь на Тита Ливия, Гуго Гроция, Гронова, Монтескьё[125], юридическим анализом защищая свою борьбу за немецкую конституцию. Отдыхая от самозащиты, читал Гюго и Беранже, когда ж ходил по камере, мучило чувство любви к жене, вспоминал последнее их свидание, как милая, с глазами голубки, Цецилия шла лёгкой походкой по двору кавалерийских казарм меж лошадей и солдат. Гейбнеру страшна не смерть, страшна неправда немецкого отечества, убивающая Гейбнера, Цецилию и их ребёнка. Но чиновники не поймут, что светлоглазый основатель гимнастических союзов Отто Гейбнер пишет им честным сердцем хорошего гимнаста: «Только любовь к народу и отечеству двинула меня на то, чтобы оборвать жизнь семьи и взять на себя бремя дрезденского кровавого боя».
В сумерках, стоя на табурете, Гейбнер глядел в решётчатое окно во двор; из палисадника вышел брюнет-адъютант, лейтенант барон Пиляр, самый жестокий офицер крепости. По каменным, плитам шёл с розой на длинном стебле в руке, то и дело поднося её к лицу. И Гейбнер вечером писал не самозащиту, а стихотворение Цецилии — «Розы в тюрьме»:
Leuchtend kam der Lenz gegangen,
Mir nur fremd und unbekannt.
Fenstergitter, Eisenspangen
Trennen mich von Luft und Land
Heut' doch seh' ich Rosen prangen
In den Schlusselmeisters Hand[126].
18
В объезд на гору подымалась коляска с тремя человеками в сюртуках. Они были разные возрастом и видом, но на лицах лежало что-то общее. Это ехали адвокаты, Глекнер из Фрейберга, Леопольд из Дрездена и розовощёкий, пушистый молодой человек в золотых очках, доктор Отто, защитник Бакунина.
Вышедшему к крепостным воротам адъютанту барону Пиляру адвокаты предъявили пропуска, паспорта. В его сопровождении поднялись по подъёмному мосту. Адъютант не разговаривал, пристально и часто взглядывая на доктора Отто. Но не только адъютант, коллеги удивлялись, почему семенящий небольшими ножками доктор Франц Отто изъявил желание защищать отказавшегося от защиты иностранца. Против Бакунина выдвинуты тягчайшие обвинения, не только Саксония, Германия, даже заграница требует смерти убийцы. До поимки за его голову газеты объявляли 10 000 талеров.
С наросшим брюшком, светлым ёжиком волос на квадратной голове, доктор Франц Отто был даже немного смешон. Но во всём его облике было что-то чрезвычайно спокойное. Почти у самой камеры Бакунина адъютант проговорил:
— Разрешите удивиться, герр доктор, как вы, саксонец, берётесь за защиту русского разбойника, вмешавшегося в наши дела, сжёгшего театр, дома и причинившего стране такие несчастия?
Доктор Отто чуть улыбнулся и повёл толстым плечом. Адъютант вставил ключ в замок камеры.
Бакунин, громадный, заросший бородой, решал теорему. Чуть наклонившись вперёд, доктор Отто сказал:
— Герр Бакунин? Моя фамилия Отто, я ваш защитник.
Тяжело поднявшись, зашумев стулом, Бакунин проговорил:
— Очень приятно.
Этого нельзя было допускать, доктор Отто протянул преступнику руку, и она скрылась в громадной руке Бакунина.
На стул сел доктор, Бакунин на кровать. Лейтенант прозвенел шпорами по камере и остановился у окна. Лейтенанту было странно слушать перебой распевного саксонского пения доктора Отто и раскатывающегося баса Бакунина.
— На ваше желание ближе ознакомиться с побуждениями, толкнувшими меня на участие в дрезденском восстании и двинувшими вообще в революцию…
Доктор заносил в записную книжку а Бакунин словно хотел выговориться, торопился:
— Я, герр доктор, русский и очень люблю моё отечество, но свободу люблю ещё больше, а любя свободу и ненавидя деспотизм, я ненавижу и наше русское правительство, которое считаю злейшим врагом свободы, благосостояния и чести России. Простите, я выражаюсь несколько сумбурно и неясно, я изложу вам всё это в записке лучше, но я хотел бы только указать, что эта ненависть к русскому деспотизму и борьба с ним послужила исходной точкой моей деятельности в Европе. Передо мной всегда стояла дилемма — или деспотическая Россия задавит Европу, или свободная Европа с освобождёнными и самостоятельными славянами внесёт свободу в Россию. Из любви к моему отечеству я не желаю, чтоб русский кнут одержал победу над европейской свободой. Я чистосердечно желаю Германии свободы, единства и истинно германского могущества. Это и побудило меня принять участие в восстании Дрездене.
Лейтенант презрительно улыбнулся. Доктор Отто записывал.
— Вы знаете сами, доктор, что после разразившихся революций в Париже, Вене, Берлине все ожидали общей войны освобождённой Европы против России. Я тоже ждал такой войны, но, разумеется, войны не против русского народа, который я люблю и которого я сын, а против правительства, сидящего на народе. Вот моя idee fixe.
Бакунин оживлялся, с губ лейтенанта сошла усмешка, доктор Отто перебил:
— Простите, против вас выдвигается обвинение, что вы приезжали в герцогство Познанское с намерением организовать убийство русского императора.
Закачав кудрявой головой, Бакунин захохотал:
— Милый доктор, я не скрываю ничего, даже говорю много больше, чем следовало, если б я хотел перед судьями спасать свою жизнь. Я этого не хочу и ни на что, кроме смерти, не надеюсь. Жизнь мне не дорога, поверьте, но когда я узнал, какие мещанские бредни распускает обо мне реакционная немецкая и иностранная печать, мне стало, право же, жаль человечество. Верьте, никто в продолжение всей моей жизни не заметил во мне даже малейшей способности к человекоубийству. Во мне нет ни осторожности, ни хладнокровия убийцы. Я гнушаюсь убийством, и революция, проповедуемая мною, не имеет ничего общего с убийством.
Отто чуть потупился, улыбнулся, сказал, словно извиняясь:
— Да, герр Бакунин, но революция тоже, конечно, нечто вроде убийства.
— Это открытый бой, доктор!
Лейтенанту становилось скучно, он дважды вытягивал из рейтуз луковицу часов, похлопывал стеком по клеёному тугому голенищу; наконец доктор Отто встал, и брюки у него смешно задрались на икрах.
— Герр Бакунин, всё, что вы говорили, изложите, пожалуйста, письменно, ваше заявление мной при вашей защите будет представлено суду. Я думаю, что мне разрешат с вами ещё свидание, а сейчас я должен идти.
— Очень рад был поговорить доктор, моё заключение столь сухо, что это большая радость, но если позволите и простите за бесцеремонность, я бы обратился к вам с просьбой.
— Пожалуйста, — укладывая в портфель бумаги, сказал Отто.
— Заключение моё тяжко, и мне б хотелось украсить его присутствием граций, — засмеялся Бакунин, — не могли б вы одолжить мне, если имеете, а если это будет недорого, может, купите, — полное издание творений Виланда[127].
— Виланда? — удивлённо переспросил Отто.
— Да, я считаю его одним из прекраснейших немецких сочинителей. И тогда уж, для моих занятий, ещё географию и статистику Германии и Австрии с картами А если б вы приложили к этому ещё десять сигар, — весело засмеялся Бакунин, — моё заключение стало бы похоже на занятие в рабочем кабинете.
— Хорошо, пришлю, — улыбнулся, сконфуженный перед лейтенантом за бакунинский смех, Отто.
Лейтенант распахнул дверь.
— Что? Видали? — сказал он в коридоре. — Это беззастенчивый попрошайка с замашками Марата! Это — разбойник!
Смешной доктор, потупившись, торопился.
19
С утра на скале Кенигштейн, в древнем зале Магдалинабург солдаты обтирали столы, обмахивали портреты королей пуховыми метёлками; взяв за концы, трясли на дворе сукно. Сводчатый древний зал с открытыми в сад окнами был чист и мрачен.
В девять на пороге комендатуры показалась жилистая, статная фигура генерал-майора фон Бирнбаума. Нагоняя, шёл адъютант, крепостные офицеры. Все в парадной форме, в касках, в золоте эполет двинулись к Магдалинабург. По плитам двора звякали шпоры. Молчали, потому что молчал генерал. Генерал выглядел бодро. Морщинистое, розовато-старческой кожи лицо — матовое, словно припудренное — хорошо гармонировало с снегом волос.