Павел Северный - Ледяной смех
С наступлением темноты растрепанные тучи, высыпая бисер дождя, нависали все ниже и ниже, как будто готовились придавить город.
Поручик Вадим Муравьев нес дежурство в телеграфной комнате вокзала, временами прочитывая все поступающие служебные и частные телеграммы. Служебные были лаконичны и стандартны по содержанию, главным образом о следовании тех или иных поездов. Телеграммы частные были также краткими, но в них за каждым словом было страдание, слезы и страх переживаемых дней.
Проведя две предыдущие ночи без сна, Муравьев, сидя на кожаном диване, стоящем в углу за тяжелым шкафом, откинул голову к его спинке и с удовольствием дремал. На минуты погружаясь в глубокий сон, он просыпался от нервной дрожи во всем теле.
Тусклые электрические лампочки под блинами железных абажуров скупо освещали просторное помещение, а монотонный перестук ключей аппаратов Морзе располагал к желанию думать о чем-то личном, уже исчезнувшем из жизни, но памятном и необходимом.
В последние дни для Муравьева все настоящее как будто потеряло смысл и значение. Произошло это после письма от матери. Письмо коротко. Всего несколько убористых строк такого знакомого с детства почерка. Передал письмо Муравьеву старик беженец. Чтобы попасть в Омск, он миновал две линии фронта, но имя свое отказался назвать.
Мать пишет, что в их жизни не произошло никаких перемен. Отец по-прежнему руководит заводом, и им ничего не угрожает. Особенно просты в своей трогательной материнской наивности строки письма, где она просит: «Вадим, береги себя, не рискуй жизнью, помня, как ты мне дорог».
Материнское письмо заставляет Муравьева думать о будущем. Мысль не покидать Родины не дает покоя, но мешает страх от всего, что уже пришлось увидеть и пережить в шквале гражданской войны. В положении Муравьева это решить нужно смело и твердо, но необходимой смелости и твердости у него нет: все окружающее теперь его жизнь подтверждает единственное решение — для него, взявшего в руки оружие против родного народа, один путь — путь отступления и сопротивления.
Муравьева одолевают противоречивые мысли, опровергающие друг друга, неспособные дать утвердительные ответы на все сложные вопросы, волнующие его сознание. И самое страшное: нет рядом человека, кому мог бы доверить свои размышления.
В комнату вошел солдат, стукнув о пол прикладом винтовки, не увидев в полумраке Муравьева, громко спросил телеграфистов:
— А где будут господин поручик?
— Здесь я, — отозвался Муравьев, встав с дивана. — Чего тебе?
— Дозвольте доложить, вас дамочка требует.
— Где она?
— Так что в коридоре.
Вместе с солдатом Муравьев вышел в коридор, увидел Ирину Певцову.
— Княжна, что случилось?
— Только то, что наконец нашла вас в этом станционном бедламе. Здравствуйте, Вадим Сергеевич!
Певцова освободила руку от мокрой лайковой перчатки, подала Муравьеву.
— Как добрались сюда в такую погоду? — он поцеловал руку.
— Моему желанию ничто не может помешать. Спрашиваете, как добралась? Представьте, Омск не без добрых людей. Можете уделить мне время и внимание?
— Конечно.
— Тогда выйдем на чистый воздух, а то здесь от табака можно задохнуться.
Они вышли на перрон. Остановились под навесом станционного колокола. Дождь шел мелкий, просеянный через самое частое сито. Певцова раскрыла зонтик. На перроне людская сутолока. Споры, выкрики, ругань, шарканье подошв о каменные плиты перрона.
Певцова внимательно разглядывала Муравьева.
— Выглядите усталым и похудевшим.
— Вернее, неряшливым после бессонных ночей. А сегодня, вдобавок ко всему, еще не брился.
— Усталость у вас в глазах, Вадим Сергеевич, а меня это беспокоит.
— Все-таки, что же случилось?
— Неужели такой непонятливый или недоверчивый. Уже сказала, что наконец нашла вас.
— Нужна в чем-либо моя помощь?
— Если бы только это, Вадим Сергеевич? Тогда было бы все просто.
— Тогда в чем сложность?
— Во многом! Но я скажу.
Певцова достала из ридикюля пачку сигарет и закурила.
— Вадим Сергеевич, приехала сюда от Настеньки Кокшаровой.
— Как ее самочувствие? Не видел ее целую вечность.
— Самочувствие неважное, но живет. А ведь это теперь уже не так плохо. Мы много говорили о вас. Верней, говорила я, а Настенька терпеливо слушала. Вы знаете, как она умеет терпеливо слушать любого собеседника. Знаете?
— Знаю.
— Итак, я говорила ей о вас и, представьте, сказала, что люблю вас.
— Да разве можно?
— Можно! Не могла молчать! Хотела, чтобы она знала о моем чувстве к вам. Знаю, что любите Настеньку, а она любит вас. Но ведь и я существую со своим чувством к вам. Так почему же должна о нем молчать?
— Княжна, Настенька так несчастна после трагедии с Суриковым.
— Он мертв. За него все решила судьба. А мы трое живые. Может быть, пока, но живые. Я приехала сюда спросить вас.
— Спрашивайте!
— Не надо такого наигранного безразличия. Мой вопрос заслуживает внимания, Вадим Сергеевич.
— Я слушаю.
— Вы сможете меня полюбить?
— О чем вы, княжна?
— Разве неясно спросила?
— Нет!
— Пугают толки обо мне? Но я не такая плохая.
— Об этом знаю.
— Тогда что же вам мешает поверить в мое чувство?
— Я горд от вашего признания, но смею не верить вам, но…
Певцова, перебив Муравьева, досказала его фразу:
— Любите Анастасию Кокшарову.
Муравьев молчал, он только смотрел на красивое лицо стоявшей перед ним девушки. Певцова стерла с его щеки дождевые капли, шепотом добавила:
— Видите, как все ясно для вас и Настеньки. А для меня? А ведь я перед вами стою тоже чистая, никем не захватанная, хотя всячески обсказанная молвой. Да я, Вадим Сергеевич, действительно чистая, такая же, как Настенька, сумевшая до сих пор сохранить непорочность души и тела. Сделать это мне помогло только гордое сознание, что я русская и должна свое чувство отдать только любимому.
После вашего категоричного «нет» мне сейчас себя просто жаль. Я надеялась, что вы не будете таким суровым, не отнимете у меня хотя бы надежды. Меня заставили поверить в вашу доброту строки ваших стихов, и я, видимо, допустила ошибку, не отделив от них вас как человека.
А теперь, прошу вас, спросите меня о чем-нибудь. Молчание заставит меня задохнуться.
Певцова долго ласково смотрела на Муравьева, потом, молча отойдя от него, пошла по перрону, натыкаясь на встречных.
Муравьев догнал ее.
— Куда вы, княжна?
— Не знаю! Не могу решить! Проводите до извозчика, а то в голове ералаш. Только под руку не берите, чтобы не подумала, что вам меня жалко, как неудачливую просительницу о не принадлежащем мне счастье.
Шли тесно рядом и молчали. Муравьев слышал, как по шелку зонта шуршали дождевые капли. Он усадил княжну на извозчика. Возница, обернувшись, спросил:
— Куды гнать-то?
— Подожди, дай проститься.
Муравьев поцеловал влажную от дождя руку Певцовой, а она, вздохнув, сказала:
— Настенька верит, что вы ее не предадите. До свидания, Вадим Сергеевич, а не прощайте. Мы еще много-много раз будем пересекать друг другу жизненные тропы, и каждый раз я буду вас спрашивать, о чем спросила сегодня.
Извозчик как-то сразу потерялся в сырой темноте, а Муравьев стоял и смотрел в эту темноту…
3В половине октября обстановка на фронте приблизила реальность неотвратимой катастрофы колчаковщины. Омск переполняли потрепанные в боях воинские части, прибывающие с позиций для переформирования.
Крушение сибирского правительства было очевидно, но для обитателей города его на несколько дней заслонила вспышка гнева адмирала Колчака.
Объектом гнева на этот раз стало особо благополучное военное чиновничество. Гнев обрушился на него внезапно. Когда, казалось, верховному правителю нужно было думать и заниматься совсем другим, а именно спасением своего режима.
Колчак получил возмутившие его сведения о бунтах раненых в госпиталях города из-за невыносимо скудного питания.
Для госпиталя было закуплено большое количество скота. На этот раз расследованием Колчак занялся сам, сделав внезапную ревизию госпиталя, и убедился в полной достоверности полученных сведений. Последовал немедленный арест двадцати семи высших военных чиновников. Из допросов арестованных выяснилось, по их приказам скот, масло, крупы были в начале октября проданы чехословацким воинским частям и частным лицам. Арестованные при допросах с пристрастием вынуждены были назвать точные адреса продажи.
Следствие длилось несколько часов, а завершилось приказом, подписанным Колчаком, о расстреле виновных и о немедленной конфискации скота и продовольствия у покупателей.