Юрий Нагибин - Музыканты. Повести
Имре заревел сразу, без разгона.
Дама, в отличие от сына, у которого был неважный ушной аппарат, услышала этот плач и как-то нехорошо усмехнулась. С плотоядным видом она перечитала только что полученное ею письмо и удовлетворенно покачала головой:
— Сколько веревочке ни виться, все кончику быть!
— Что? — гнусаво спросил сын.
— То!.. Приезжает младший Вереци, а ты мне ничего не сказал.
— Его мать сама тебе писала. И когда еще он приедет!..
— Когда, когда!.. А если завтра, что тогда?
Сын оторопело посмотрел на мать.
— Позови мне Яноша.
— Какого Яноша?.. Тут каждый второй Янош.
— Кучера, кого же еще… Живо!..
Сын нехотя потащился выполнять поручение, а к даме робко приблизился зареванный Имре. Она сделала вид, будто не замечает его мокрых глаз и дорожек слез на щеках.
— Куда ты девался? — голос был совсем не похож на прежний, в нем звучал холодный металл. — Тебе пора собираться. К Золтану приезжает старый друг, надо подготовить спальню.
— А мне нельзя еще побыть у вас? — застенчиво сказал Имре. — Мама просит…
— Ты же слышал: приезжает новый гость.
— У вас такой большой дом, — прошептал Имре. — Я мог бы спать в чулане.
— Что ты бурчишь?.. В каком чулане?.. Это неприлично. Янош отвезет тебя на станцию, как раз успеешь к поезду. Ты ведь едешь в Будапешт? — произнесла она с нажимом.
И мальчик понял, что мать его друга, совсем недавно столь ласковая и приветливая, все знает, но вместо сострадания испытывает лишь одно чувство: скорее избавиться от сына банкрота. Он понял, что такое бедность, и испугался этого на всю жизнь.
Дама повернула все так ловко, что Имре едва успел попрощаться с Золтаном, и вот он уже трясется в разбитых дрожках, а Янош нахлестывает залысые крупы старых пони. Выезд непарадный…
* * *…Он с трудом добрался со своим баульчиком от вокзала до теткиного дома в одной из длинных и глубоких, как ущелье, улиц Пешта. Час был поздний, но в редких окнах еще горел свет, Трусил ли он, совсем один, посреди чужого огромного города, медленно погружающегося в ночь? Он мог заблудиться, его могли ограбить, избить… Во всю последующую жизнь он так и не вспомнил, что чувствовал тогда. Он был оглушен, как под роялем сестры Вильмы, когда она играла позднего Бетховена. Но аккорд, оглушивший его ныне, был еще мощнее. При этом он все делал правильно: спрашивал редких прохожих о нужной ему улице, переходил на другую сторону, сворачивал за угол, перебегал перекресток, пропустив мчавшийся экипаж или конку.
Он добрался до небольшого двухэтажного дома, поднялся по каменной лестнице и постучал в дверь. Никто не отозвался. Он постучал чуть сильнее — тот же результат. Тогда он дернул хвостик колокольчика и вздрогнул испуганно, услышав жестяной треньк в квартире. Но тетка либо не слышала, либо спала, либо ушла в гости. В последнее не верилось, редко выходила старая домоседка.
Он снова постучал и снова дернул хвостик колокольчика. Тишина. Имре повернулся спиной к двери и хотел ударить задником ботинка, но в последнее мгновение не решился. Прежний Имре, сын преуспевающего коммерсанта, одного из отцов Шиофока, будущий министр юстиции, баловень взрослых и заводила среди сверстников, уже не существовал. Был оробевший маленький человек. Столкновение с жестокостью жизни и человеческой подлостью было слишком внезапным и потому сокрушительным, от этого удара он так никогда и не оправится. Молчаливость, отдающая угрюмостью, недоверие к окружающим, переходящее в подозрительность, бережливость, оборачивающаяся скупостью, порой смехотворной, — все это завязалось в описываемый летний день. У мальчика, так и не достучавшегося к тетке и прикорнувшего на лестнице, стала другая душа.
Он не заметил, как уснул.
А потом родился знакомый грохот вскрывающегося Балатона, огромные трещины раскалывали тело льда, в них вспучивалась черная вода и растекалась с шипением, пожирая снеговую налипь. И как всегда, настигнутый этим сном, предвещавшим перемену, он плакал и вскрикивал.
А потом кто-то с силой тряс его за плечо.
— Проснись же, соня!.. Да проснись ты, горе мое!..
Он открыл глаза и уткнулся взглядом в некрасивое доброе, исполненное бесконечного участия лицо тетки.
— Здравствуйте, тетя, — сказал Имре.
— Здравствуй, Имрушка, ты когда приехал?
— Вчера. Я не достучался.
— Ты плохо стучал. Я же глухая тетеря… Ладно, идем домой.
«Домой!» — это слово, прозвучавшее на чужой холодной лестнице, отозвалось слезой в углу карего полного глаза. Имре не заметил, как очутился в маленькой уютной квартире, как в руку ему ткнулся кусок белого хлеба, густо намазанный маслом и медом, а в другую — стакан с молоком. Он жевал, давился, исходя влагой из глаз и носа.
Тетка была не только добрым, но и умным душой человеком.
— Слушай, мальчик, тебе сейчас паршиво, да?
Имре не ответил, только хлюпнул носом.
— Вот слушай. Я скажу тебе самое важное для жизни. Тебе еще не раз будет плохо, но будет и хорошо. Когда хорошо, радуйся и ни о чем не думай. Когда плохо, тоже радуйся, пой, пляши, дурачься, и все пройдет. Давай споем из «Свадьбы Фигаро».
Тетка надела немыслимую шляпу с облезлыми страусовыми перьями, другую, похожую на воронье гнездо, нахлобучила на голову Имре, схватила его за руку и понеслась вокруг стола, распевая:
Мальчик резвый, кудрявый, влюбленный,
Адонис, женской лаской прельщенный.
Невольно рассмеявшись, Имре подхватил:
Не пора ли нам бросить резвиться,
Не пора ли мужчиною стать?..
— Фу! — устало выдохнула тетушка. — Когда на душе мрак, Моцарт — лучшее лекарство. Штраус-младший — тоже неплохо, — рассуждала она с видом врача, прописывающего микстуру. — Некоторые предпочитают Оффенбаха, другие — Зуппе. Но и от самой простой веселой песенки — хвост морковкой!.. — И она засмеялась, показав желтые лошадиные зубы, которые не могли испортить лица, вылепленного добротой.
Имре на всю жизнь запомнил этот совет…
Музыка земли
Пропустим школьные годы Имре Кальмана. В конце концов, все мальчишки похожи друг на друга: дерутся, играют, ссорятся, поверяют друг другу «страшные» тайны и тут же их выдают, соперничают в играх, запойно читают плохую литературу, заглядываются на девчонок, влюбляются, терпят поражение, пишут скверные стихи — впрочем, это уже в преддверии юности. И школьная жизнь Кальмана мало чем отличалась от жизни всех других мальчиков. Разве лишь тем, что он рано начал зарабатывать деньги и помогать отцу.
Но в рядовом детстве было одно обстоятельство, мимо которого нельзя пройти, ибо оно сделало мальчика непохожим на всех других мальчиков: он вновь и навсегда пленился музыкой.
Возвращаясь из школы, шли два мальчика: небольшой, кругленький Имре и долговязый, с романтической шевелюрой Антал.
— Ты только мечтаешь, Имре, а я создаю музыку, — витийствовал Антал. — Музыка звучит во мне даже на уроках, даже когда я зубрю теорему или жую слоеный пирожок.
— Какой ты счастливый, Антал! — восторженно сказал Кальман. — Дал же тебе господь такой выдающийся талант!
— Дело не только в таланте, — назидательно проговорил Антал.
— Конечно! Все знают о твоем трудолюбии. Ты изнуряешь себя, Антал!
Мальчики пересекли улицу и теперь двинулись по аллее запущенного парка.
— Для композитора мало таланта, мало трудолюбия, — поучал Антал, — надо уметь слышать музыку всюду. Вот ты, скажем, слышишь мелодию земли?
Антал распластался на газоне и припал ухом к земле, Кальман доверчиво последовал его примеру.
— Слышишь? — восторженно закричал Антал. — Слышишь эту божественную песнь?
— Я ничего не слышу, — потерянно признался Имре.
— Значит, ты бездарен, — с не ведающей жалости прямотой заявил юный гений, поднялся и отряхнул брюки.
Имре с убитым видом последовал его примеру.
— Сейчас я слышу, как воркуют голуби, а вот и мотив насекомых… О, скрипка кузнечика… флейта шмеля… арфа, арфа стрекозы!..
— Я слышу: заржала лошадь!
— Она еще и пукнула, — презрительно сказал Антал. — Не знаю, как у тебя с ушным аппаратом, но внутреннего слуха ты лишен начисто. Не слышать скрипки кузнечика!.. Как же ты собираешься писать симфонии?
— А я разве собираюсь?
— Надеюсь, ты думаешь о серьезной музыке, а не о дешевых песенках: ля, ля, тру, ля, ля?.. Я лично работаю над большой симфонической поэмой.
— Я напишу симфонию, — покорно сказал Имре.
— А ты слушал когда-нибудь настоящую симфонию в филармоническом концерте?
— Н-нет… А как я мог ее слышать? Отец дает мне на неделю два гроша и просит ни в чем себе не отказывать.