Валентин Пикуль - Тайный советник (Исторические миниатюры)
А как много размусорил, расшвырял за столом просто так — ради шутки, импровизируя, не стараясь даже запомнить сказанное на злобу дня. Сверкнул — и тут же забыл! Но даже в смехе Минаева иногда прорывались горькие слезы:
Счастливым быть не всякий мог,
Но в каждом сердце человека
Найдется темный уголок,
Где затаились слезы века…
Этот веселый и внешне безалаберный человек, расточитель экспромтов и шуток, был глубоко несчастен. Виною тому неудачный брак с женщиной, никогда его не понимавшей. От этого поэт не любил свой дом, предпочитая ему редакции или трактиры. Несмотря на богатое дарование, Дмитрий Дмитриевич постоянно нуждался. Один журналист вспоминал: «Платили ему рубль, иногда полтинник — брал. Предлагали двугривенный… молча брал. И пил, главным образом, от разных горечей неприглядной семейной жизни. „Зачем ты, Митя, пьешь?“ — спросил я его как-то. „Потому что я женат“. — „Что за вздор ты городишь?“ — „А ты прежде женись да попади на такую женщину, которая… тогда и сам уразумеешь!“»
Я думаю, нет ли намека на драму в этих строчках:
Когда дуэт его любви
Любовным трио завершился…
После закрытия «Современника» «Искры» тоже угасли. Минаев перебивался поденной работой в газетах — писал популярные фельетоны в стихах. Легион врагов и одиночество делали свое черное дело. «Минаев допевал свои песни с видимым утомлением среди хора новых и моднейших птиц, усердно чиликавших вялые мотивы о своих золотушных страданиях и любовных томлениях». Так вспоминал о нем человек, которого Минаев не любил и чей образ заклеймил в убийственных строках:
По Невскому бежит собака.
За ней Буренин, тих и мил.
«Городовой! Смотри, однако,
Чтоб он ее не укусил».
Семейная жизнь ему опостылела. Минаев неделями пропадал вне дома, а стихи, случалось, писал на обертках меню в трактире. Однажды он вырвался из этого губительного круга, уехал в Винницу, где, по слухам, завел козу, которую сам же и доил; в благодарность за целительное молоко он посвящал козе хвалебные мадригалы и дифирамбы. А вернулся в Петербург — и богема снова втянула его в свой круговорот. Минаев все чаще впадал в мрачную прострацию, его болезненная раздражительность давала пищу для создания новых сплетен и злословия недругов, откровенно говоривших так:
— Да пусть он скорее подохнет, окаянный! От его языка уж сколько людей к литературе подступиться боятся…
Да, боялись. Потому что Минаев все бездарности разил наповал хлесткими эпиграммами, издевался над графоманами в безжалостных пародиях. А в 1882 году на юбилейном обеде писателей в честь Дениса Фонвизина кто-то ляпнул, что скоро, мол, коронация императора Александра III:
— И как бы тебе, Митя, не пришлось писать оды!
Минаев нервно вздрогнул, отвечая экспромтом:
О нет, я не рожден
Воспевать героев коронации.
Зато вполне я убежден,
Что он есть кара русской нации.
За это его привлекли в департамент полиции, где и предупредили, что «впредь к нему будут приняты самые строгие меры». Враги радовались, видя, как погибает талантливый человек, а Минаев делался все отчужденнее, «и лишь когда его окружала атмосфера табачного дыма и пива у Палкина, тогда он впадал в калейдоскопическое остроумие, для красного словца не жалея и родного отца».
Озлобленному критику Минаев влепил, как пощечину:
Изъеден молью самолюбья,
Походишь ты на старый мех:
Не холодишь, не согреваешь,
А только можешь пачкать всех.
Женщины в ресторане были вызывающе декольтированы:
Модисткам нынче дела мало.
На львиц взгляните городских,
Когда-то мода одевала,
А нынче… раздевает их.
Актер Анатолий Любский жаловался, что он, гений, никак не уживается с театральным начальством. Минаев отвечал:
Ныне Любского Анатолия
В храме Талии ждут гонения,
А он сетует: «А на то ли я
Создан небом был с даром гения?»
К столику, за которым сидел Минаев с приятелями, подсела знакомая в слезах (ее недавно оставил возлюбленный), и у Дмитрия Дмитриевича легко складывается забавное утешение:
Обстоятельствами суженный,
Изменил вам, Даша, суженый,
Но забудьте вы о суженом —
Ждет шампанское вас с ужином.
Подсел приятель, ездивший недавно в Ростов, где его обворовали жулики на вокзале. Минаев сразу реагирует:
Я говорил раз сто вам —
Не знайтесь вы с Ростовом!
Мелькнуло барское лицо писателя, который отличился доносом на своего товарища, и Минаев тут же убивает его:
Нельзя довериться надежде —
Она ужасно часто лжет:
Он подавал надежды прежде,
Теперь доносы подает…
И весь этот каскад — без подготовки, без напряжения!
1884 год застал Минаева в Киеве; писатель Иероним Ясинский в «Романе моей жизни» пишет, что Дмитрий Дмитриевич поразил его угнетенным видом. Он спросил его:
— Митя, а что еще у тебя случилось?
— По высочайшему повелению закрыты и «Отечественные записки»… за якобы вредное направление. Погас последний светоч русской словесности, и боюсь, что драгоценный наш Михаил Евграфович подобного удара не снесет.
Салтыкова-Щедрина он неизменно боготворил! А болезнь почек уже мешала работать, и Минаев, все больше озлобляясь от нападок врагов, впадал в крайности неустроенного бытия. Из семьи он ушел (и вряд ли его там удерживали). На самом сложном распутье жизни Минаеву вдруг повстречалась умная, чудесная женщина — Екатерина Николаевна, вдова симбирского врача Худыковского, и эта запоздалая, но святая любовь изменила всю жизнь поэта. Глеб Успенский спешил порадовать критика Михайловского, что Минаева теперь не узнать:
— Он как будто заново вымыт, выстиран и приглажен…
Михайловский и сам убедился в этом, оставив проникновенную запись о Минаеве: «Какая благородная душа, какое нежное сердце систематически в течение нескольких лет заливались вином… О, если бы женщины всегда могли соображать, какой свет, но зато и какой мрак могут они вносить в жизнь человека!» Дмитрий Дмитриевич воспрянул душою, но болезнь почек прогрессировала, а жить в столице ему опротивело. Он стал поговаривать о поисках «тихой пристани»:
— Не пора ли нам, Катенька, вернуться на Волгу?..
Симбирск встретил их гамом грузчиков на пристани, теплым цветением необозримых садов. Влюбленные сняли домик в захолустье — на Солдатской улице, а общество Симбирска «чествовало» поэта враждебным отчуждением. Сколько уж лет прошло с той поры, как Минаев, еще молодой и задорный, описал нравы родного города в сатирической поэме, не пощадив никого в Симбирске, но, оказывается, ни дети, ни внуки ничего не простили… Денег не было, и Минаев закладывал вещи!
Одиночество угнетало. Он переводил эпиграммы из Марциала, но внимание было ослаблено болями. И сам чувствовал, что жизнь понемногу отворачивается от него. Минаев передал в дар Карамзинской библиотеке роскошное издание «Божественной комедии» Данте в собственном переводе, завещая, чтобы его книги всегда были доступными «решительно для всех».
— Катя, — просил он Худыковскую, — пусть на моей могиле сохранятся слова: «Минаев. Он жил и перевел Данте»…
Наступали новые времена, и слабеющий поэт приветствовал восхождение нового светила — Антона Чехова. Потом оставил перо и слег. Екатерина Николаевна скрывала от него смерть Салтыкова-Щедрина, но из газеты, случайно попавшей ему в руки, Дмитрий Дмитриевич узнал, что великого собрата не стало, и впал в глубочайший обморок. К ночи ему стало еще хуже… Минаев окликнул измученную Екатерину Николаевну:
— Катенька, я, кажется, сегодня ночью умру…
Теплым июльским утром 1889 года он скончался. Но даже и теперь, когда он лежал в гробу, служивый и чиновный Симбирск не пожелал проводить его в последний путь. Случайно в городе оказался тогда А. А. Коринфский, ныне прочно забытый поэт, который и оставил нам описание похорон. Гроб водрузили на дроги, клячи в жалких попонах едва передвигали ноги, лил дождь, за гробом шла, «спотыкаясь и сама не помня себя от горя Е. Н. (Худыковская), а за нею пристала кучка нищих-оборванцев, извозчики да еще какие-то старушонки, никому неведомые». Из почитателей поэта было всего лишь три человека, включая и самого Коринфского. К печальной процессии приблудился еще один нищий с котомкой и кружкою, спрашивал:
— Из каких таких покойник-то будет?
— Сочинитель.
— Эва! А чего делал-то он?
— Стихи писал.