Николай Равич - Две столицы
Сапожник был похож на цыгана, хотя и одет прилично. Он усмехнулся:
— Дворяне сами воевать не желают, более надеются на простой народ…
Радищев покачал головой:
— У вас неправильное суждение, многие дворяне кроме тех, что уже служат в армии, идут на войну добровольцами. Даже те офицеры, что вышли в отставку, приходят в думу, предлагая обучать добровольцев и командовать ими в бою. Когда речь идёт о защите отечества, всякий честный гражданин готов собою жертвовать. В добровольцах у нас нет недостатка. Нам необходимы одежда, обувь, деньги, провиант. Главнокомандующий обещал выдать оружие.
Сапожник погладил свою чёрную с проседью голову.
— От нашего, значит, сапожного цеха каждый мастер даст по две пары сапог. Думаю, хватит…
Купец, толстый, лысый, с седой бородой, одетый в кафтан тонкого сукна, вздохнул:
— Уж не знаю, как быть… Налоги заели. Хлеб вздорожал — привозу мало. В Москве слышали, что делалось, — до последней крайности дошли, только теперь оправились… Дадим думе хлеба, сколько сможем, по своей цене. Дело, однако, трудное ещё снабдить десять тысяч человек. На первый месяц, может быть, как-нибудь наскребём… На помещиков более налегать надо… Если есть какие запасы хлеба, то у них.
Радищев задумался. Вот она — великая империя с её пышным блеском, «без разрешения которой ни одна пушка выстрелить в Европе не может». В арсенале остались старые, петровских времён мушкеты, пики и алебарды, провианта нет, обмундирования не хватает даже для регулярной армии, бумажные ассигнации падают в цене. Он повернул голову и увидел капитан-комендора, который невозмутимо дымил трубкой, и немца-банкира. Банкир, благообразный старичок с голубыми глазами и розовым личиком, приятно улыбаясь, сидел на своём стуле с таким видом, как будто пребывание в этой сырой, полутёмной сводчатой комнате доставляло ему величайшее удовольствие.
— Господин Тауфер, — обратился к нему Радищев, — могли бы мы получить у вас некоторый заём?
— Та? — Господин Тауфер улыбнулся ещё шире. — Саём, для шево именно? На война мы не может тавать деньги.
Капитан-комендор неожиданно ударил чубуком трубки о стол:
— Скажите лучше, что не хотите давать! Небось шведам бы не отказали.
Господин Тауфер перевёл свой взгляд на капитан-комендора.
— О, зашем такой фолнение?! На война мы не можем тавать деньги, но для ратгауз, для городской тума мы можем дать деньги… — Он поднял палец вверх. — Под солитный обеспечений и с пансковской процент.
Стемнело. Отставной инвалид-бомбардир в старом мундире принёс медные шандалы с зажжёнными свечами.
— Итак, — сказал Радищев, вставая, — с завтрашнего дня приступаем к делу. За две недели добровольческие дружины должны быть сформированы, и господа офицеры начнут их обучение.
В эти дни вернувшийся в свою ставку Потёмкин издал приказ: «Истоща все способы к преодолению упорства неприятельского и преклонению его к сдаче осаждённой нами крепости, принуждённым я себя нахожу употребить наконец последние меры. Я решился брать её приступом и на сих днях приведу оный в действие».
Шесть дней спустя состоялся штурм и длился всего час с четвертью — Очаков пал.
Румянцев, получив об этом известие, улыбнулся и сказал офицеру, который привёз ему реляцию:
— Ну, наконец-то светлейший взял свою Трою.
16
Спор с императрицей
Москва несколько вздохнула, когда вместо графа Брюса, переведённого в Санкт-Петербург, был назначен главнокомандующим генерал-аншеф Пётр Дмитриевич Еропкин. Этот в науки и политику не лез, а больше занимался тушением пожаров и «ловлей бродячих попов», в чём, впрочем, переусердствовал, заковав в цепи и без того обвешанного железными веригами некоего Захария, так что и сама Екатерина признала такое усердие чрезмерным.
Хотя Новикова не вызывали никуда, однако ему через многочисленных друзей было хорошо известно, что императрица пристально следит за его деятельностью, считая его «опасным фанатиком». Эти сведения подтвердились, когда пришёл специальный указ Екатерины изъять у Новикова Университетскую типографию. Но она этим не ограничилась и собственноручно написала пьесы «Обольщённый», «Обманщик», «Шаман сибирский» и памфлеты «Тайна противонелепого общества» и «Мопс без ошейника и без цели, или Свободное открытие таинственного общества, именуемого мопсами». В этих пьесах императрица смешивала в одну кучу масонов, мистиков и московских просветителей. Особенно она обрушилась на богатых дворян, которые жертвовали деньги на разные благотворительные дела.
Поставленные в Эрмитажном театре пьесы не имели особого успеха, ибо всем было известно, что очень многие приближённые императрицы состояли в масонских ложах, начиная с почти всесильного Елагина и кончая её кабинет-секретарём Храповицким… К тому же по рукам ходили номера «Московского издания», где напечатаны были письма «О государях» и «О льстецах и всех людях вообще».
В первом «письме» говорилось: «Мы бы избегли многих бед, если бы всякий имел доступ к государю и мог бы сообщить ему нужды народа и давать советы: обыкновенно государя окружают льстецы, которые закрывают от него истину». Государь должен остерегаться увлечения страстностью, любовью: «Всякое государство лучше управляемо быть может праздным государем, нежели страстным. Ежели первый иметь будет искусного министра, тогда праздность его обратиться может в пользу народа; страстный же управитель сам не силён и, будучи невольником, повинуется воле любовницы, и сам приказать не в состоянии. Как скоро государь отдаётся любви, то весь его двор почитает за долг чувствовать ту же страсть. Временщики, министры, придворные, одним словом — все показывают нежное сердце. Что ж будет из сей прилипчивой любви? Женщины овладевают правительством. Любовницы государя, министров и временщиков, сделав союз, станут раздавать чины и все дела расположат по своим прихотям». «Такое правление бывало при государях, которые великую надежду подавали в начале владения».
Ещё более резким было второе «письмо».
«Честолюбие есть коршун, приставленный у людей к сердцу, которое он беспрестанно терзает». Всякий завидует тому, кто выше его, и унижается перед ним. «У людей есть степень, которая устраняет и уничтожает честолюбие: знатный господин низок и подл пред Самодержавцем; простой дворянин делается невольником придворного; мещанин терпеливо сносит высокомерие дворянина; а крестьянин определён быть рабом всех прочих состояний. И так люди против природы отдались один другому в неволю, происхождение которой одна их слабость причиной: малейший разбор ума, сложения и силы знатных уничтожает все высокие мнения, которыя простой дворянин об них имеет».
И наконец, прямым ответом на пьесы императрицы были «Краткие повести», напечатанные в книжках «Московского издания». Особенно всех поразил рассказ о том, как некая графиня Мансфельдская видела в Ланебургских степях, что крестьянин готовил могилу для своего отца, так как не мог его прокормить. «Смотрите вы бедность сих бедных крестьян! Какая нужда, какая печаль!.. Вельможи и богачи грешат, если они затворяют своё сердце, смотря на бедность своих подданных, и вместо того, чтобы им помочь милостиво, то делают ещё оную день ото дня несноснее налаганием податей на них, тиранством и угнетениями».
Но Новикову было ясно, что рано или поздно спор с императрицей закончится, — как всегда, она применит силу. И Николая Ивановича больше всего беспокоило, как бы не пострадали его друзья, из которых некоторые дали ему всё своё достояние на дело просвещения русского народа.
Постоянное беспокойство, забота о предприятиях «Типографической компании» и «Дружеского общества» изменили его характер и даже внешность. Когда-то его внушительная крупная фигура дышала спокойствием. Ясность мысли, мягкость обращения как-то невольно привлекали к нему всех, кто с ним соприкасался. Теперь он похудел, стал раздражителен, стан его заметно согнулся.
Была глубокая осень. Московские сады пожелтели и осыпались. Ветер носил по улицам шуршащие листья. Рано наступала темнота. По унылым улицам тянулись обозы раненых и больных, ежедневно прибывавших с турецкого фронта. На площадях и пустырях целые дня производили экзерциции новобранцы. В торговых рядах и в Зарядье купцы прежде времени закрывали лавки: и торговать нечем, и покупателей нет. Шли в чайные и сидели, долго толкуя: «Как оно обернётся, дело-то? Время-то уж очень сумнительное». Потом вздыхали, расплачивались, собирались домой: В переулках на завалинках зловеще шептались старухи. По ночам стали пошаливать: того разденут, а другого убьют. Бравый Еропкин скакал по городу из конца в конец — глаза навыкате, лицо неподвижное, сзади несутся казаки — пики наперевес, бороды веером. Помогало мало. Велено было будочникам раньше запирать рогатки, а жителям носить фонари, чтобы видна была личность, кто идёт.