KnigaRead.com/

Алексей Варламов - Булгаков

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Алексей Варламов, "Булгаков" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Последнее взятое в скобки замечание Слезкина требует комментария. Слезкин, конечно, не Бог весть какой оппозиционер, и Булгакова он скорее всего ревновал к его успехам (позднее все это отразится в «Театральном романе», где Слезкин будет выведен в образе Ликоспастова, а сам Юрий Львович еще раньше напишет роман «Столовая гора», в котором одним из героев станет Алексей Васильевич Турбин, он же Булгаков – подробный разбор этого сюжета можно найти у М. Чудаковой), но определенные резоны в его замечании имелись. «Перемет» Булгакова на сильнейшую сторону в глазах Слезкина мог выразиться в том, что в течение 1920–1921 годов Михаил Афанасьевич по преимуществу занимался сочинением конъюнктурных революционных пьес, и их революционность шла в его творчестве по нарастающей: «Самооборона», «Братья Турбины», «Парижские коммунары», «Сыновья муллы». Их ставили во Владикавказе, на них писали одобрительные рецензии в местной прессе, Булгаков посылал их в Москву, и кто мог дать гарантию, что они там не понравятся? Слезкин следил за младшим товарищем и его карьерой со смешанным чувством, словно предчувствуя тот взлет, который Булгакова ожидал.

Кем были они в красной столице вновь образованной Горской области? Два бывших, два интеллигента, два пытавшихся вписаться, прокормиться в советской действительности литератора: один с именем, другой – без, сами себе литературная среда, кружок и общество. Через Владикавказ проходили в тот голодный год много писателей: Пильняк, Мандельштам, Серафимович, Эренбург. Но они приходили и уходили дальше в поисках заработка, а Булгаков со Слезкиным оставались. Между ними не могло не возникнуть чувства соперничества, соревнования, зависти наконец. «Зависть – сестра соревнования, следовательно – она хорошего рода», – это еще Пушкин написал, и нет сомнения, что изгнанный с красной службы Слезкин, видя несколько большую служебную успешливость младшего друга и отказываясь признавать его несопоставимый талант, злился оттого, что в этом соревновании проигрывал. К тому же материально ему было тяжелее, чем Булгакову:

«У черта на куличках, у подножия гор, в чужом городе, в игрушечно-зверино-тесной комнате, у голодного Слезкина родился сын. Его положили на окно в коробку с надписью:

„M-me Marie. Modes et Robes“.

И он скулит в коробке.

Бедный ребенок.

Не ребенок. Мы бедные».

Не обремененный детьми, автор пяти пьес, четыре из которых были поставлены (парадоксально, но никогда больше такого феноменального успеха у Булгакова не будет), Михаил Афанасьевич в житейском отношении находился в 1921 году, по-видимому, в менее сложном положении, чем Слезкин, но театральные успехи не доставляли ему радости. Литература изначально была для него большим, чем способ зарабатывания денег. Он не таких хотел побед, чувствовал себя униженным на этой сцене и среди этой публики и позднее с сарказмом писал о владикавказской странице своей жизни в носящем автобиографический характер рассказе «Богема» и имеющем подзаголовок «Как существовать при помощи литературы».

«Как перед истинным Богом, скажу, если кто меня спросит, чего я заслуживаю: заслуживаю я каторжных работ.

Впрочем, это не за Тифлис, в Тифлисе я ничего плохого не сделал. Это за Владикавказ.

Доживал я во Владикавказе последние дни, и грозный призрак голода (штамп! штамп!.. „грозный призрак“… Впрочем, плевать! Эти записки никогда не увидят света!), так я говорю – грозный призрак голода постучался в мою скромную квартиру, полученную мною по ордеру. А вслед за призраком постучал присяжный поверенный Гензулаев – светлая личность с усами, подстриженными щеточкой, и вдохновенным лицом.

Между нами произошел разговор. Привожу его здесь стенографически.

– Что ж это вы так приуныли? (это Гензулаев.)

– Придется помирать с голоду в этом вашем паршивом Владикавказе…

– Не спорю. Владикавказ – паршивый город. Вряд ли даже есть на свете город паршивее. Но как же так помирать?

– Больше делать нечего. Я исчерпал все возможности. В подотделе искусств денег нет и жалованья платить не будут. Вступительные слова перед пьесами кончились. Фельетон в местной владикавказской газете я напечатал и получил за него 1200 рублей и обещание, что меня посадят в особый отдел, если я напечатаю еще что-нибудь похожее на этот первый фельетон.

– За что? (Гензулаев испугался. Оно и понятно. Хотят посадить – значит, я подозрительный.)

– За насмешки.

– Ну-у, вздор. Просто они здесь ни черта не понимают в фельетонах. Знаете что…

И вот что сделал Гензулаев. Он меня подстрекнул написать вместе с ним революционную пьесу из туземного быта. Оговариваю здесь Гензулаева. Он меня научил: а я по молодости и неопытности согласился. Какое отношение имеет Гензулаев к сочинению пьес? Никакого, понятное дело. Сам он мне тут же признался, что искренно ненавидит литературу, вызвав во мне взрыв симпатии к нему. Я тоже ненавижу литературу и уж, поверьте, гораздо сильнее Гензулаева. Но Гензулаев назубок знает туземный быт, если, конечно, бытом можно назвать шашлычные завтраки на фоне самых постылых гор, какие есть в мире, кинжалы неважной стали, поджарых лошадей, духаны и отвратительную, выворачивающую душу музыку.

Так, так, стало быть, я буду сочинять, а Гензулаев подсыпать этот быт.

– Идиоты будут те, которые эту пьесу купят.

– Идиоты мы будем, если мы эту пьесу не продадим.

Мы ее написали в семь с половиной дней, потратив, таким образом, на полтора дня больше, чем на сотворение мира. Несмотря на это, она вышла еще хуже, чем Мир.

Одно могу сказать: если когда-нибудь будет конкурс на самую бессмысленную, бездарную и наглую пьесу, наша получит первую премию (хотя, впрочем… впрочем… вспоминаю сейчас некоторые пьесы 1921–1924 гг. и начинаю сомневаться…), ну, не первую, – вторую или третью.

Словом: после написания этой пьесы на мне несмываемое клеймо, и единственное, на что я надеюсь, – это что пьеса истлела уже в недрах туземного подотдела искусств.

Расписка, черт с ней, пусть останется. Она была на 200 000 рублей. Сто – мне. Сто – Гензулаеву. Пьеса прошла три раза (рекорд), и вызывали авторов. Гензулаев выходил и кланялся, приложив руку к ключице. И я выходил и делал гримасы, чтобы моего лица не узнали на фотографической карточке (сцену снимали при магнии). Благодаря этим гримасам в городе расплылся слух, что я гениальный, но и сумасшедший в то же время человек. Было обидно, в особенности потому, что гримасы были вовсе не нужны: снимал нас реквизированный и прикрепленный к театру фотограф, и поэтому на карточке не вышло ничего, кроме ружья, надписи: „Да здравст…“ и полос тумана».

Как известно, пьеса эта не истлела («рукописи не горят» – нравоучительно процитировал более позднюю мысль Булгакова в связи с историей написания «Сыновей муллы» А. Смелянский, а М. Чудакова резонно предположила, что мотив написания пьесы из туземного быта впоследствии обыгран в «Багровом острове»), а об ее анафемском успехе речь шла и в «Записках на манжетах»:

«Помощник присяжного поверенного, из туземцев, научил меня. Он пришел ко мне, когда я молча сидел, положив голову на руки, и сказал:

– У меня тоже нет денег. Выход один – пьесу нужно написать. Из туземной жизни. Революционную. Продадим ее…

Я тупо посмотрел на него и ответил:

– Я не могу ничего написать из туземной жизни, ни революционного, ни контрреволюционного. Я не знаю их быта. И вообще я ничего не могу писать. Я устал, и, кажется, у меня нет способности к литературе.

Он ответил:

– Вы говорите пустяки. Это от голоду. Будьте мужчиной. Быт – чепуха! Я насквозь знаю быт. Будем вместе писать. Деньги пополам.

С того времени мы стали писать. У него была круглая жаркая печка. Его жена развешивала белье на веревке в комнате, а затем давала нам винегрет с постным маслом и чай с сахарином. Он называл мне характерные имена, рассказывал обычаи, а я сочинял фабулу. Он тоже. И жена подсаживалась и давала советы. Тут же я убедился, что они оба гораздо более меня способны к литературе. Но я не испытывал зависти, потому что твердо решил про себя, что эта пьеса будет последним, что я пишу…

И мы писали.

Он нежился у печки и говорил:

– Люблю творить!

Я скрежетал пером…

Через семь дней трехактная пьеса была готова. Когда я перечитал ее у себя, в нетопленой комнате, ночью, я, не стыжусь признаться, заплакал! В смысле бездарности – это было нечто совершенно особенное, потрясающее! Что-то тупое и наглое глядело из каждой строчки этого коллективного творчества. Не верил глазам! На что же я надеюсь, безумный, если я так пишу?! С зеленых сырых стен и из черных страшных окон на меня глядел стыд. Я начал драть рукопись. Но остановился. Потому что вдруг, с необычайной чудесной ясностью, сообразил, что правы говорившие: написанное нельзя уничтожать! Порвать, сжечь… от людей скрыть. Но от самого себя – никогда! Конечно! Неизгладимо. Эту изумительную штуку я сочинил. Конечно!

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*