Лев Прозоров - Коловрат. Языческая Русь против Батыева нашествия
– А я уведу! Сзаду-то, чай, и сойду за молодуху! Подурю уж головы-то напоследок – хоша и поганые, а всё мужики! Не те мои года – в мужиках копаться!
Она бросилась прочь. А еще через мгновение переулок затопило потоком конских неподкованных ног и сапог в стременах.
Сколько они лежали под поленницей? Час? Два? День? Время она не считала с того самого мига, как заполыхал Нижний город и пришлось в спешке закрывать ворота Среднего, на которые уже летела пена с мохнатых морд неподкованных лошадок.
Со сбруи одного из всадников что-то слетело и, прыгая килой-мячиком, подкатилось к их убежищу. Подкатилось и уставилось уцелевшим глазом, щерясь мёртвой улыбкой.
Какое-то мгновение Алёнка смотрела на отрубленную голову широкими белыми глазами.
Потом… руки княгини схватили пустоту. Меховой колобок вылетел из-под поленницы и с заполошным визгом заметался под ногами у коней.
Княгиня выскочила вслед. Лишь для того, чтоб увидеть, как смуглая ладонь сгребла меховой колобок за шиворот и подкинула высоко в воздух…
С неё сорвали сороку [53] с украшениями, кунью шубку, ожерелье и летник. Отхватили ножом расшитые серебром и жемчугом косники [54] . Её повалили на плахи мостовой, смуглые, волосатые короткопалые руки с треском рвали сорочку, кто-то жадно пыхтел и сопел на ней, наваливаясь, обдавая вонью нечистого тела. А перед ее остановившимся взглядом вставало одно и то же…
Синее небо. Кувыркающийся в небе меховой колобок, c выбившейся из-под воротника косичкой. И отблеск белого зимнего солнца на острие копья…
Старый Телсерг поддернул штаны и потуже затянул кушак. Ой-вой, как-кая баабаа… большая, белая… в степи таких нет. Хорошо бы в обоз отправить. Да что проку… Телсерг у неё сегодня десятый. Всё равно сдохнет, только дольше промучается. Ни к чему доставлять бессмысленные страдания живому, Боги не любят. Телсерг считал себя милосердным и имел на то полное право. Он никогда никого не мучил и не пытал без приказа начальника. Собственно, и убийство не приносило ему большого удовольствия – работа грязная, но нужная. Когда сотник приказал ему удавить оплошавшего в бою побратима, Телсерг сделал дело чисто и быстро – не стыдно вспомнить. Он никогда не оставлял, наконец, на потеху стервятникам тяжело раненных врагов и изнасилованных женщин. Не оставляй подранков – закон старый, как степь и тайга.
Женщина глядела сквозь него, что-то бормоча распухшими красными губами. Хорошо, ай хорошо – легко уйдет, сама не заметит. Телсерг довольно усмехнулся углом жесткогубого рта, примерился и полоснул хорезмийским ножом по длинной шее под запрокинутым подбородком, слева. Он знал, что сейчас будет, и проворно отскочил, чтоб не запачкаться бабьей кровью – дурная примета в его роду. Отскочил и недоуменно уставился на горло жертвы. Горло, на котором темнела, исчезая, белая полоса. И ничего больше!
Высокие скулы кочевника обожгло стыдом. Он воровато оглянулся. Хвала Абай Гэсэру [55] , никто не видел! Что может быть позорнее для воина, чем тупой нож! Узнай сотник – у него отнимут лук и булаву, нашьют на спину войлок и отгонят в степь, собирать кизяк для костров. Впрочем, какой тут кизяк, какая степь – сломают спину и бросят на обочину подыхать в науку молодым. Старик торопливо коснулся лезвия жёлтым длинным ногтем коричневого большого пальца, перед тем как вернуть его в ножны. Надо ж знать, сколько раз шаркнуть по клинку черным точильным камнем на привале.
И взвыл от боли и неожиданности. Обиженный недоверием клинок снес чуть не четверть ногтя, прокусил насквозь кожу и мясо пальца, скребнув по кости. Лхамо-м-мать [56] !!! Вой-дооод! А-а, ллессная тварь, желтоухая с-сука! Из-за тебя Телсерг дважды опозорился – плохим ударом и срамной раной от своего же оружия! Не-ет, теперь легко не сдохнешь!
Он что было силы саданул в живот, мягкий белый живот с продольной ложбинкой и глубоким пупком. Крик женщины слился с предсмертным воплем железа. Телсерг, не веря глазам, уставился на зажатую в кулаке рукоять с обломком клинка. Перевел взгляд на живот женщины – и страх степной вьюгой просочился под бычью кожу куяка [57] , под стеганый подлатник, под овчинный тулуп.
На белом животе темнело синее пятно. Единственный след удара руки и ножа, которым доводилось пробивать кольчуги.
– Шулмас! [58] – прошептал Телсерг, пятясь к коню и складывая руки перед грудью в косой крест-кавачу с поднятыми к плечам оттопыренными рогульками мизинцев и указательных пальцев [59] . – Вай-улай, шулмас!!! Муу юм саашаа, муу юм саашаа, муу юм саашаа! [60]
Торопливо вскочил в седло, приласкал ременной косой плетью крутой конский круп и помчался – прочь, скорее прочь, поближе к своим, к простому, к привычному, к битве и грабежу…
Старый Телсерг на скаку возносил молчаливую молитву онгону-заступнику [61] , деду Джихангира [62] , Священному Воителю [63] . Пусть Потрясатель Вселенной вспомнит его, возмужавшего и состарившегося в походах под чёрно-белым знаменем! Пусть рукою своей защитит от чар злых урусутов!
Она ползла на непослушных ногах – таз словно раскололи надвое и набили горячими углями, колени разъезжались, приходилось ползти, словно кошке с перебитым хребтом. Кони чужаков проносились по ней. Её били нагайками – из тех, что в зимней степи, бывает, сносят с серых плеч крутолобые головы некрупных волков. Совали в спину копьями, не успевая на скаку подивиться глухой дрожи древка – словно ткнули не живую плоть, а заледеневшие плахи мостовой. Кто-то, развернувшись в седле, сек стрелой – и конский бег уносил его за поворот улицы, не давая увидеть, как дёрнувшееся от удара тело продолжает ползти в каше из снега, грязи, пепла и крови. Ползти три долгих, бесконечно долгих сажени. К тому сугробу, в который чужак стряхнул с копья меховой колобок.
Доползла. Уткнулась в шубку, кровью и морозом обращенную в чёрный панцирь. Потянулась к ручонке, бессильно растопырившей пальчики – варежка, вязаная рукавичка, слетела, потерялась, – сжала ее в ладони, словно этим могла отогреть маленькое окоченевшее тельце.
Она не плакала. Не было уже слёз. Не выла – в пересохшей глотке не было голоса. Где-то орали, шаря в опустевших домах, добивая уцелевших, чужаки, ржали их кони, трещали занимающиеся пожары. Давно уже не грохотало крушившее двери собора бревно, умолкли до последнего взывавшие к дымному небу колокола. Редкий чужак, заглянувший в глухой переулок, видел лишь тело женщины в окровавленных лохмотьях – и гнал мимо мохноногого конька. Тихо было в переулке. И бесшумным инеем оседала на русые волосы рассыпавшихся княгининых кос седина.
Сила оставила ее. Но заклятья бабки-наставницы, даровавшие неуязвимость, остались. Некому было их снять. А может, всё было не так. Может, своим отречением она лишила себя только права повелевать Силой по своему усмотрению, но та осталась при ней, храня и оберегая? Или всё дело было в древнем законе – Ведающая не может уйти, не передав Силы?
Княгиня знала одно – ей, отступнице, не было дозволено не только защитить мужа. Не только спасти детей. Даже в том, чтобы разделить их судьбу, чтобы умереть вместе с ними, ей было отказано.
Она не помнила пожара, не помнила, как, сыто отвалившись от руин города, уползла за окоем [64] орда. Помнила, как бродила по холму, не узнавая спаленных, выпотрошенных улиц, спотыкаясь о закоченевшие тела со знакомыми лицами. Как забилась в эту камору и пустыми глазами глядела, как в косящатом оконце меняют друг друга дневная синь и расшитый звездным серебром чёрный бархат ночи. В опустелой и выжженной, как город за окном, душе эхом отзывался вой поземки за стеной.
Из забытья ее вырвали удары колокола…
…Вы же, оставльшеи Мя и забывающе гору святую Мою, и та гора Сион нарицашася, и готовающе трапезу Роду и Роженицам, наполняюще черпания бесом, Аз предам вы на оружие и вси заколением падете… [65]
Словно не было крика и распри и свиста мечей. Снова все сидели в темной каморе, глядя в огонь костерка, его отсветы отражались в угрюмых глазах воинов и гасли в пустоте взгляда седой княгини. В переходе за стеной во сне фыркали кони – их, выходив хорошенько, спрятали от мороза за стены терема, набрав воды в роднике Нижнего города да насыпав из седельных сум скупую меру пшена – конное войско пришельцев городские амбары и житницы подмело лучше всякой метлы. Всё как раньше.
Нет. Не всё. Чуть ближе друг к другу, к своим, чуть дальше от союзников сидели и его земляки, и черниговцы. Руки, недавно покойно сложенные на груди или сцепленные на коленях, теперь норовили лечь поближе к рукояти меча или топорищу. Да кто-то по-иному поставил ногу, повернул локоть – и как встала от стены к стене поперек каморы незримая глазам третья. И толще всего эта третья стена была против того места, где глядела сквозь огонь не отражающими его блеска глазами седая княгиня.
– Брате Еупатий, – не отрывая глаз от костра, промолвил Феодор. – Прошу тебя, не считай меня за врага.