Вячеслав Шишков - Емельян Пугачев (Книга 3)
– С принятием святых таинств поздравляем, васкородие! Имеем честь!
– Спасибо, ребята… Долгополов! Показывай, в чем дело. Иван Парфентьич, садись сюда, пиши.
Долгополов и подьячий подошли к красному столу. Подьячий, гусиное перо за ухом, сел, разложил пред собой голубовато-серые листы бумаги, протер концом скатерти очки, откашлялся. Писчики, водя вхолостую перьями и притворяясь, что усердно пишут, навострили уши. Долгополов гундосым голосом стал давать показания, стараясь обелить себя и во всем обвиноватить Твердозадова.
– …Тут он, аспид, сверзил меня с лестницы и начал всячески поносить твою милость, отец-воевода, непотребной бранью…
– Какими словесами?
– Срамно вымолвить. Не точию словом произносить, но и писать зело гнусно и мерзко, сиречь такие словеса, ажно язык мой прильпне к гортани моея… Боюсь.
– Ну, молви, молви смело, не опасайся… А нет – и тебе, хлюст путаный, кнуты будут. – И бараньи глаза воеводы омрачились.
– Господин воевода! Лучше допроси дворника евонного, Ивашку. Он, смерд, слышал хозяйскую хулу на твою милость… Вели сыскать его. Да и Аброську Твердозадова зови…
– Писчик! – крикнул воевода. – Пошли солдата за Ивашкой.
Вскоре привели в канцелярию Ивашку. Это – широкоплечий, приземистый парень лет двадцати пяти, кудрявый, без бороды и без усов. Глаза злые, губы толстые. Он – сирота, крепостной господ Сабуровых, числился на оброке, подрядился, по письменому договору, служить три года Твердозадову на его канатной фабричке. И, как водится, попал в большую кабалу: помещик вскоре запродал его еще на два года и половину денег за его службу забрал вперед. А служба у купца анафемская. Пробовал Ивашка бежать, но был сыскан, отдан на расправу воеводе. Получив от Твердозадова мзду, воевода самолично избил Ивашку, приказал выдрать его, а после порки водворил бегуна снова в кабалу к купцу, Ивашка озлобился. На своего хозяина, на зажиточных людей и на все начальство глядел лютым зверем.
– А-а, знакомый! – притворно весело, но с затаенной неприязнью воскликнул воевода. И начался допрос.
Ивашка, опасаясь от Твердозадова побоев, запирался:
– Знать не знаю, ведать не ведаю, а чтоб хозяин ругал вашу милость, не слыхивал.
– Ишь, мужик-деревня, голова тетерья! – зашумел на него Долгополов и загрозил перстом. – В запор пошел. А не ты ли меня, волчья сыть, выволок за ворота да кулачищем по загривку? После того разу я смешался, куда бежать…
– Нетути, не видел я вас, – сказал Ивашка, – я втапоры в трепальне обретался, пеньку чесал.
Долгополов хлопнул себя по бедрам, закачал головой и прогнусил, ехидно улыбаясь:
– А-я-яй, а-яй… Подлец какой ты, парень! Побойся бога, пост ведь.
– Выходит, ты не слыхал, как меня хозяин твой честил? – сердито спросил воевода и нахмурился.
– Сказывал, не слыхал, – с грубостью ответил парень.
Воевода ударил в стол и закричал:
– Р-розог сюда!.. Палача сюда! Ребята, вали его на пол, спущай портки!
Три старых солдата брякнули Ивашку на пол, сорвали полушубок, перевернули носом вниз, оголили спину. В красной рубахе косой палач пришел, под пазухой – пучок розог. На ноги Ивашке сел солдат, на шею – другой, а третий солдат крепко держал вытянутые вдоль пола руки парня.
Ивашка пыхтел, скрежетал зубами.
– А ну, ожги, – командирским басом приказал воевода, встал, подбоченился, шагнул к Ивашке.
И только палач замахнулся, Ивашка заорал:
– Винюсь! Винюсь!!.
Палач недовольно кинул розги, парень встал.
– Сказывай! – крикнул ему воевода. – Иван Парфентьич, записывай за ним.
Глаза Ивашки засверкали, застучала кровь в виски, он подумал: «Эх, была не была, и хозяину и воеводе молебен закачу…» – и, вымещая злобу, с плеча начал поливать начальника:
– А пушил он твою милость вот как: «Этот сукин сын, воевода Таракан самый, – говорит, – из подлецов подлец… Самый христопродавец. Я его знаю, Таракана, подлеца!.. Он чем попало, мол, хабару берет. Весь город ограбил. Народ истязует. Девку, мол, изнасильничал… Каторжник воевода, подлюга, казнокрад… В петлю его, сукина сына, давно пора… Убивец! Вор!
Тараканище, этак и этак его растак…»
Поднялся переполох. Воевода размахнулся, подпрыгнул и, ударив парня по шее, сверзил его на пол. Писчики, подкопиисты повскакали с мест. – Волоки его, волоки! В холодную! Держать, гада, без выпуску, – свирепел воевода. – Гей, люди! Сыскать купца сюда! Твердозадова! Крамола! Смерды головы подъемлют, аки змеи… Эвот под Оренбургом низкая сволочь бунт бунтует. Я вам покажу Петра Федорыча императора! Слава богу, государыня у нас, матушка Екатерина! Сыскать купца!
Парня поволокли вон. Служащие стояли как в оцепенении, тряслись.
Лисье личико Долгополова покрылось крупным потом, красными пятнами пошло, а в прищуренных глазах неудержимый смех. Ослабевший от бешенства, толстобрюхий воевода пробирался, словно пьяный, к себе в покои, тяжело переводил дух, хватался за сердце.
– Батюшка, Сергей Онуфрич, – взяла его под руку молодая краснощекая воеводиха, дочь простого посадского человека, – что ж ты, голубчик мой, ради принятия святых таинств в этакий раж вошел: кричишь, ругаешься, людей бьешь… Ой, грех какой, ой, грех какой, право ну. Разденься, ляг, отдохни. Глянь, вздышишь-то, словно рыба на песке. Мотри, кондрашка хватит.
Воевода струсил слов ее, разделся, отдуваясь, выпил квасу, лег в постель. Свалили его поносные выкрики Ивашки. Господи, боже мой, ведь всю правду смерд про воеводу молвил. Христопродавец, взяточник, вор, насильник, казнокрад… Так оно и есть. А как иначе? Вот нагрянет губернаторская ревизия – тут неладно, там неладно, здесь упущение по службе, – всех надо ублаготворить, всякому хапуге-ревизору взятку дать.
Вот и приходится с застращенных жителей тянуть… Эх, доля ты служилая!
Вернулись солдаты, доложили подьячему, а подьячий воеводе:
– Повинного пред твоей милостью купца Твердозадова добыть солдаты не доспелись. И сказывали те посланные тобой солдаты, коль скоро-де подошли они к хороминам купца, ворота-де оказались на запоре, а сам винный пред твоей милостью купец шумел-де из-за ворот: у воеводы-де руки коротки тягать промышленных купцов в воеводскую канцелярию, такого-де закона нет, а есть закон тягать оных фабрикантов в мануфактур-коллегию. И по сему-де уходите прочь, иначе псов спущу, работных людей скличу, худо будет! И, шумя так, два выстрела из пистоли в воздух дал. Какое изволишь, воевода государь, распоряженье учинить?
И подьячий поклонился воеводе. Тот, лежа на кровати, помедлил, поохал и слабым голосом сказал:
– Для ради того, как я сей день причащался, а вчерась каялся в грехах самому Христу, кой заповедал нам прощать врагам своим, я данной мне от великой государыни властью того винного предо мной купца Твердозадова на сей раз прощаю. Объяви сие.
– А как прикажешь…
– А того смерда Ивашку, дав ему острастки ради двадцать пять горячих лоз, отпустить домой, мерзавца, с миром.
Когда подьячий на цыпочках вышел, воевода, устремив глаза к образу с лампадкой, переживал в душе светлые минуты христианской добродетели: обидчика простил, парня наказал слегка рукой отеческой и отпустил домой.
– Зарежу воеводу, зарежу воеводу… Вот подохнуть, зарежу, – с остервенением бубнил измордованный Ивашка себе под нос, уходя с воеводского двора.
4
Наступили рождественские праздники. Все учреждения – воеводская канцелярия, суд, земская изба – закрыты на две недели. По старинному обычаю отворились двери тюрьмы, колодники были распущены по домам на подписку и поруки. В неволе остались на праздник только те, которых надлежало держать «неисходно без выпуску».
Загудели колокола, праздичный народ валом повалил в церкви. Затем пошло исстари установленное обжорство, пьянство, плясы. Иные опивались насмерть или в пьяном виде замерзали под забором. По улицам в вечернюю пору разъезжали, шлялись ряженые.
У воеводы, бургомистра, ратмана, именитого купечества шли шумные пиры. Подвыпив, иногда на пирах дрались, вырывали друг другу бороды, били посуду.
Воевода за святки допился до чертиков, его дважды отливали водой, цырюльник пускал кровь ему.
А в день Крещенья, после водосвятия на Волге, как ушел крестный ход, многие стали купаться в иорданской проруби. Поохотился и воевода очистить в святой воде тяжкие прегрешения свои. Он подкатил в расписных санях с коврами. Жена плакала, вопила: «Не пущайте его, люди добрые, не пущайте: он не в себе, утонет!» Воевода рванулся от жены, сбросил шубу на руки рассыльного, сбросил валенки, длинную фланелевую рубаху (больше ничего на нем не было), перекрестился и, загоготав, скакнул, как грузный морж, в прорубь. Зеленая вода взбулькнула, волной выплеснулась на сизый лед.
Праздничная толпа зевак захохотала. Выкрикивала:
– Эй, Таракан! Воевода! Город горит!
– Воевода! Тараканы ползут!..